100bestbooks.ru в Instagram @100bestbooks
Автор: | Михаил Зощенко |
Оригинальное название: | Ключи счастья, или Перед восходом солнца |
Метки: | Психология |
Язык оригинала: | Русский |
Год: | с 1935 по 1943 год |
Входит в основной список: | Нет |
Купить и скачать: | Загрузка... |
Скачать ознакомительный фрагмент: | Загрузка... |
Читать ознакомительный фрагмент: | Загрузка... |
Описание: Во все это время Зощенко производил впечатление совершенно здорового. Было похоже, что ему действительно удалось это чудо: победа над собою, над своей ипохондрией. Он так настойчиво, с таким неутомимым упорством требовал от себя оптимизма, радостного приятия жизни, без которого, по его убеждению, немыслимо подлинное литературное творчество, — что в конце концов достиг своего.
|
« |
Предисловие
Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою «Возвращенную молодость». Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги. И выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть За Работу. Но этого не случилось. Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились. Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда. Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог. Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью. В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата. Весь год я был занят здесь писанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны. Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал. По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке. Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов. – Ничего, – говорил я сам себе, – тотчас по окончании войны я примусь За эту Работу. Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда – вот этого я установить не решался. «Однако почему же не пришло время взяться за Эту Мою работу? – как-то подумал я. – Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает «философию» фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье – в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации. Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем». В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе. I Пролог За доброе желание к Игре Прощается Актеру исполненье. Десять лет назад я написал мою повесть под названием «Возвращенная молодость». Это была обыкновенная повесть, из тех, которые во множестве пишутся писателями, но к ней были приложены комментарии – этюды физиологического характера. Эти этюды объясняли поведение героев повести и давали читателю некоторые сведения по физиологии и психологии человека. Я не писал «Возвращенную молодость» для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. Происходили споры. Я услышал много колкостей. Но были сказаны и приветливые слова. Меня смутило, что ученые так серьезно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть. Так или иначе, ученые разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов пригласил меня на свои «среды». Но я, повторяю, не писал свое сочинение для науки. Это было литературное произведение, и научный материал был только лишь составной частью. Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше чем человеческое тело – его психика, его сознание, – нечасто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с Читателем. Таким образом возникла «Возвращенная молодость». Сейчас, когда прошло десять лет, я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. И, вероятно, за это меня следовало больше бранить, чем меня бранили. Осенью 1934 года я познакомился с одним замечательным физиологом (А. Д. Сперанским). Когда речь зашла о моей работе, этот физиолог сказал: – Я предпочитаю ваши обычные рассказы. Но я признаю, что то, о чем вы пишете, следует писать. Изучать сознание есть дело не только ученого. Я подозреваю, что пока еще это в большей степени дело писателя, чем ученого. Я физиолог и потому не боюсь это сказать. Я ответил ему: – Я тоже так думаю. Область сознания, область высшей психической деятельности больше принадлежит нам, чем вам. Поведение человека можно и должно изучать с помощью собаки и ланцета. Однако у человека (и у собаки) иногда возникают «фантазии», которые необычайным образом меняют силу ощущения даже при одном и том же раздражителе. И тут иной раз нужен «разговор с собакой», для того чтобы разобраться во всей сложности ее фантазии. А «разговор с собакой» – это уже целиком наша область. Улыбнувшись, ученый сказал: – Вы отчасти правы. Соотношение часто не одинаково между силой раздражения и ответом, тем более в сфере ощущения. Но если вы претендуете на эту область, то именно здесь вы и встретитесь с нами. Прошло несколько лет после этого разговора. Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог попросил меня рассказать об этой работе. Я сказал: – Вкратце – это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым. – Это будет трактат или роман? – Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история. – Снова будут комментарии? – Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как Пушка и снаряд могут быть одним целым. – Стало быть, эта работа будет о Вас? – Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас – меня это весьма смущает. – Вы будете рассказывать о своей жизни? – Нет. Хуже. Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это все равно что говорить об умершем. – До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу? – Примерно до тридцати лет. – Может быть, есть резон прикинуть еще лет пятнадцать? Тогда книга будет полней – о всей вашей жизни. – Нет, – сказал я. – С тридцати лет я стал совсем другим человеком – уже негодным в объекты моего сочинения. – Разве произошла такая перемена? – Это даже нельзя назвать переменой. Возникла совсем иная жизнь, вовсе непохожая на то, что было. – Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд? – Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. Это была его Идея. – А что сами вы сделали? – Я сделал, в сущности, простую вещь: я убрал то, что мне мешало, – неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал «временные связи», как называл их Павлов. – Каким образом? В то время я не полностью продумал мои материалы и поэтому затруднился ответить на этот вопрос. Но о принципе рассказал. Правда, весьма туманно. Задумавшись, ученый ответил: – Пишите. Только ничего не обещайте людям. Я сказал: – Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим. Рассмеявшись, ученый сказал: – Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему и никому больше. Я ответил: – Философия Толстого была религия, а не наука. Это была вера, которая ему помогла. Я же далек от религии. Я говорю не о вере и не о философской системе. Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым. Моя же роль скромна в этом деле: я на практике человеческой жизни проверил эти формулы и соединил то, что, казалось, не соединялось. Я расстался с ученым и с тех пор больше его не видел. Вероятно, он решил, что я забросил мою книгу, не справившись с ней. Но я, как уже доложено вам, выжидал спокойного года. Этого не случилось. Очень жаль. Под грохот пушек я пишу значительно хуже. Красивость, несомненно, будет снижена. Душевные волнения поколеблют стиль. Тревоги погасят знания. Нервность воспримется как торопливость. В этом усмотрится небрежность к науке, непочтительность к ученому миру… Ученый! Где речь неучтивой увидишь мою, – Сотри ее, я ПОЗВОЛЕНЬЕ даю. Пусть просвещенный Читатель простит мои прегрешения. II Я несчастен – и не знаю почему О горе! Бежать от блеска солнца И услады искать в тюрьме, При свете ночника… Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски. Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской. В детском возрасте я ничего подобного не испытывал. Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения. Я стремился к людям, меня радовала Жизнь, я искал друзей, Любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу. Я был несчастен, не зная почему. Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение. «Мир ужасен, – подумал я. – Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада». Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла: Высший дар нерожденным быть, Если ж свет ты увидел дня – О, обратной стезей скорей В лоно вернись родное небытия. Конечно, я знал, что бывают иные взгляды – радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных. Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение. Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской. «Пришла тоска – моя владычица, моя седая госпожа», – бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора. Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. «Меланхолики обладают чувством возвышенного», – писал Кант. А Аристотель считал, что «меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения». Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни. Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой я был родом. Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни – свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума. Видимо, всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного. Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые чувства, примитивные мысли. Все, что истончилось, – погибает. Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже. Но я ошибался. И теперь счастлив сообщить вам об этой моей ужасной ошибке. Эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни. Я хотел умереть, так как не видел иного исхода. Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину. Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым. Я подумал: отчего это так? И пришел к мысли, что здесь я нашел прекрасных товарищей и вот почему перестал хандрить. Это было логично. Я служил в Мегрельском полку Кавказской гренадерской дивизии. Мы очень дружно жили. И солдаты, и офицеры. Впрочем, может быть, тогда мне так казалось. В девятнадцать лет я был уже поручиком. В двадцать лет – имел пять орденов и был представлен в капитаны. Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на Позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце. Тем не менее радостное мое состояние почти не исчезло. В начале революции я вернулся в Петроград. Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтоб вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, – склонные к хандре, меланхолии и грусти. Никаких так называемых «социальных расхождений» я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску. Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит. Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан – в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию, в город Красный. Снова вернулся в Петроград… Хандра следовала за мной по пятам. За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий. Я был: милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, Агентом Уголовного Розыска, секретарем суда, делопроизводителем. Это было не твердое шествие по жизни, это было – замешательство. Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии – под Нарвой и Ямбургом. Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии. В 1921 году я стал писать рассказы. Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал Писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня. Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью. Врачи взялись за меня энергично. От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой – вовнутрь и снаружи. Хандру же было решено изгонять комбинированным ударом – сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и лоб – путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте. Два раза в год я стал выезжать на курорты – в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места. В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска. С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле. Ничего подобного я не увидел. Это был недалекий человек, необразованный и даже без тени просвещения. За всю свою жизнь он прочитал не более двух книг. И, кроме денег, еды и баб, он ничем другим не интересовался. Передо мной был самый заурядный человек, с пошлыми мыслями и с тупыми желаниями. Я не сразу даже понял, что это так. Сначала мне показалось, что в комнате накурено или барометр упал – предвещает бурю. Как-то мне было не по себе, когда я с ним разговаривал. Потом смотрю – просто дурак. Просто дубина, с которым больше трех минут нельзя разговаривать. Моя Философская Система дала трещину. Я понял, что дело не только в высоком сознании. Но в чем же тогда? Я не знал. С величайшим смирением я отдался в руки врачей. За два года я съел полтонны порошков и пилюль. Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило. Я позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны. Однако лечение успеха не имело. И даже вскоре дошло до того, что знакомые перестали узнавать меня на улице. Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника. Одному из врачей удалось усыпить меня. Усыпив, он стал внушать мне, что я напрасно хандрю и тоскую, что в мире все прекрасно и нет причин для огорчения. Два дня я чувствовал себя бодрей, потом мне стало значительно хуже, чем раньше. Я почти перестал выходить из дому. Каждый новый день мне был в тягость. День приходил, день уходил – Шли годы – я их не считал, Я, мнилось, память потерял О переменах на земле… Я еле передвигался по улице, задыхаясь от сердечных припадков и от болей в печени. На курорты я перестал ездить. Вернее, я приезжал и, промаявшись там два-три дня, снова возвращался домой, еще в более страшной тоске, чем приехал. Тогда я обратился к книгам. Я был молодым писателем. Мне было всего двадцать семь лет. Естественно, что я обратился к моим Великим Товарищам – к писателям, музыкантам… Я хотел узнать, не было ли чего подобного с ними. Не было ли у них тоски вроде моей. А если было, то по каким причинам это у них возникало, по их мнению. И как они поступали, чтоб этого у них не было. И тогда я стал выписывать все, что относилось к хандре. Я стал выписывать без особого учета и мотивировок. Однако я Старался брать то, что было характерно для человека, то, что повторялось в его жизни, то, что не казалось случайностью, минутным воображением, вспышкой. Эти выписки поразили мое воображение на несколько лет. «Я выхожу из дому, иду на улицу, тоскую и опять возвращаюсь домой. Зачем? Затем, чтоб хандрить…» Шопен. Письма. 1830 г. «Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска…» Гоголь – матери. 1837 г. «У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно…» Некрасов – Тургеневу. 1857 г. «Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить…» Эдгар По – Анни. 1848 г. «Я испытываю такую угнетенность духа, какую я раньше еще не испытывал. Я напрасно боролся против влияния этой меланхолии. Я несчастен и не знаю почему…» Эдгар По – Кеннеди. 1835 г. «В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет. И тогда делается при этой мысли легче». Некрасов – Тургеневу. 1857 г. «Все мне опротивело. Мне кажется, я бы с наслаждением сейчас повесился, – только гордость мешает…» Флобер. 1853 г. «Я живу скверно, чувствую себя ужасно. Каждое утро встаю с мыслью: не лучше ли застрелиться…» Салтыков-Щедрин – Пантелееву. 1886 г. «К этому присоединялась такая тоска, которой нет описания. Я решительно не знал, куда девать себя, к чему прислониться…» Гоголь – Погодину. 1840 г. «Так все отвратительно в мире, так невыносимо… Скучно жить, говорить, писать…» Л. Андреев. Дневник. 1919 г. «Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера… Раздражают лица друзей… Ежедневные обеды, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале…» Мопассан. Под солнцем. 1881 г. «Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение». Гоголь – Плетневу. 1846 г. «Я устал, устал ото всех отношений, все люди меня утомили и все желания. Уйти куда-либо в пустыню или уснуть последним сном». В. Брюсов. Дневник. 1898 г. «Я прячу веревку, чтоб не повеситься на перекладине в моей комнате, вечером, когда остаюсь один. Я не хожу больше на охоту с ружьем, чтоб не подвергнуться искушению застрелиться. Мне кажется, что жизнь моя была глупым фарсом». Л. Н. Толстой. 1878 г. – Л. Л. Толстой. Правда о моем отце. Целую тетрадь я заполнил подобными выписками. Они меня поразили, даже потрясли. Ведь я же не брал людей, у которых только что случилось горе, несчастье, смерть. Я взял то состояние, которое повторялось. Я взял тех людей, из которых многие сами сказали, что они не понимают, откуда у них это состояние. Я был потрясен, озадачен. Что за страдание, которому подвержены люди? Откуда оно берется? И как с ним бороться, какими средствами? Кроме веревки и пули. Может быть, это страдание возникает от неустройства жизни, от социальных огорчений, от мировых вопросов? Может быть, это создает почву для такой тоски? Да, это так. Но тут я вспомнил слова Чернышевского: «Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются и сходят с ума». Эти слова меня еще более смутили. Я не мог найти никакого решения. Я не понимал. Может быть, все-таки (снова подумал я) это та мировая скорбь, которой подвержены великие люди в силу их высокого сознания? Нет! Наряду с этими великими людьми, которых я перечислил, я увидел не менее великих людей, которые не испытывали никакой тоски, хотя их сознание было столь же высоким. И даже этих людей было значительно больше. На вечере, посвященном Шопену, исполняли его «Второй концерт для фортепьяно с оркестром». Я сидел в последних рядах, утомленный, измученный. Но «Второй концерт» прогнал мою меланхолию. Мощные, мужественные звуки наполнили зал. Радость, борьба, необычайная сила и даже ликование звучали в третьей части концерта. Откуда же такая огромная сила у этого слабого человека, у этого гениального музыканта, печальную жизнь которого я так теперь хорошо знал? – подумал я. – Откуда же у него такая радость, такой восторг? Значит, все это у него было? И только было сковано? Чем? Тут я подумал о своих рассказах, которые заставляли людей смеяться. Я подумал о Смехе, который был в моих Кингах, но которого не было в моем сердце. Не скрою от вас: я испугался, когда мне вдруг пришла мысль, что надо найти причину – отчего скованы мои силы и почему мне так невесело в жизни и почему бывают такие люди, как я, – склонные к меланхолии и беспричинной тоске. Осенью 1926 года я заставил себя уехать в Ялту. И заставил себя пробыть там четыре недели. Десять дней я пролежал в номере гостиницы. Затем стал выходить на прогулку. Я ходил в горы. А иногда часами сидел на берегу моря, радуясь, что мне лучше, что мне почти хорошо. Я очень поправился за месяц. На душе у меня стало спокойно, даже весело. Чтоб еще более укрепить мое здоровье, я решил продолжить отдых. Я взял билет на теплоход, чтобы доехать до Батуми. Из Батуми я хотел ехать в Москву прямым поездом. Я взял отдельную каюту. И в чудесном настроении уехал из Ялты. Море было тихое, безмятежное. И я весь день просидел на палубе, любуясь берегом Крыма и морем, которое я так любил и ради которого я обычно приезжал в Ялту. Утром, чуть свет, я снова был на палубе. Вставало изумительное утро. Я сидел в шезлонге, наслаждаясь своим прекрасным состоянием. Мысли у меня были самые счастливые, даже веселые. Я думал о своем путешествии, о Москве, о друзьях, которых там встречу. О том, что тоска моя теперь позади. И пусть она будет загадкой, только чтоб ее больше не было. Было раннее утро. Задумчиво я глядел на легкую рябь воды, на блики солнца, на чаек, которые с омерзительным криком садились на воду. И вдруг в одно мгновение я почувствовал себя плохо. Это была не только тоска. Это было волнение, трепет, почти страх. Я еле мог встать с шезлонга. Я еле дошел до каюты. Я два часа лежал на койке не двигаясь. И снова возникла тоска в такой степени, какой я до сих пор не испытывал. Я пробовал бороться с этим. Я вышел на палубу. Стал прислушиваться к разговорам людей. Я хотел отвлечься. Но мне не удавалось. Показалось, что я не должен и не могу больше продолжать Путешествие. Я еле дождался Туапсе. И сошел на берег, с тем чтоб через несколько дней продолжить мой путь. Меня трепала нервная лихорадка. На линейке я доехал до гостиницы. И там Слег. Усилием воли, только через неделю, я заставил себя собраться в дорогу. Дорога меня отвлекла и рассеяла. Я стал чувствовать себя Лучше. Ужасная тоска исчезала. Путь был далекий, и я стал думать о своей несчастной болезни, которая способна исчезать так же быстро, как и возникать. Почему? И какие были причины? Или причин не было? Как будто бы никаких причин не было. Должно быть, просто «слабость нервов», излишняя «чувствительность». Должно быть, это обычно и колеблет меня, как часовой маятник. Я стал думать: родился ли я таким слабым и чувствительным или в моей жизни что-нибудь случилось такое, что повредило мои нервы, испортило их и сделало меня несчастной пылинкой, которую гонит и мотает любой ветер? И вдруг мне показалось, что я не мог родиться таким несчастным, таким беззащитным. Я мог родиться слабым, золотушным, я мог родиться с одной рукой, с одним глазом, без уха. Но родиться, чтоб хандрить, и хандрить без причины – оттого, что мир кажется пошлым! Но я же не марсианин. Я дитя своей земли. Я должен, как и любое животное, испытывать восторг от существования. Испытывать счастье, если все хорошо. И бороться, если плохо. Но хандрить?! Когда даже насекомое, которому дано всего четыре часа жизни, ликует на солнце! Нет, я не мог родиться таким уродом. И вдруг я понял ясно, что причина моих несчастий кроется в моей жизни. Нет сомнения – что-то случилось, что-то произошло такое, что подействовало на меня угнетающим образом. Но что? И когда случилось? И как искать это несчастное происшествие? Как найти эту причину моей тоски? Тогда я подумал: надо вспомнить мою жизнь. И я стал лихорадочно вспоминать. Но сразу понял, что из этого ничего не выйдет, если не внести какую-нибудь Систему в мои воспоминания. Нет нужды все вспоминать, подумал я. Достаточно вспомнить только самое сильное, самое яркое. Достаточно вспомнить только то, что было связано с душевным волнением. Только тут и могла лежать разгадка. И тогда я стал вспоминать наиболее яркие картины, оставшиеся в моей памяти. И увидел, что память сохранила их с необычайной точностью. Сохранились мелочи, детали, цвет, даже запах. Душевное волнение, как свет магния, осветило то, что произошло. Это были моментальные фотографии, оставшиеся на память в моем мозгу. С необычайным волнением я стал изучать эти фотографии. И увидел, что они меня волнуют больше, чем даже желание найти причину моих несчастий. |
» |