Мобильная версия
   

Хенрик Понтоппидан «Счастливчик Пер»


Хенрик Понтоппидан Счастливчик Пер
УвеличитьУвеличить

Книга вторая

 

Глава XVI

 

Рано утром, за несколько дней до возвращения Пера, на квартире у адвоката Верховного суда Макса Бернарда собрались те же самые финансисты, которые уже собирались однажды, чтобы обсудить возможность создания открытого порта на западном побережье Ютландии.

Ивэн тоже явился на встречу, хотя и с весьма унылым видом. Пока остальные господа оживленно беседовали, стоя у окна, Ивэн одиноко расхаживал по комнате и нервно перебирал лежащие на столе газеты и книги.

Его крайне удручала неудавшаяся попытка свести Бьерреграва с Пером. Конечно, он и сам не рассчитывал, что Пер сразу пойдет на примирение, но в ответном письме последний так отозвался о полковнике, что это вообще убивало всякую надежду. С отличавшей все его итальянские письма развязностью Пер заполнил полстраницы ироническими замечаниями по адресу полковника и посоветовал выкрасить полковника зеленой краской и вывесить его на колокольне церкви Спасителя «для всеобщего устрашения».

Но Ивэн был в ту пору глух к таким перлам остроумия, тем более что оно казалось неискренним. Он не понимал равнодушия, с каким Пер начал вдруг относиться к своему проекту и судьбам его. Когда Ивэн сообщил ему радостное известие о благосклонной поддержке Макса Бернарда и выразил надежду сколотить в скором времени общество из людей, располагающих большими средствами, Пер коротко ответствовал:

«Некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам».

После того, как все расселись вокруг стола, где уже были разложены чертежи, карты, сметы и т. п., Макс Бернард открыл переговоры и сообщил, что, к великому сожалению, господину Саломону так и не удалось ликвидировать разногласия между полковником Бьеррегравом и господином Сидениусом и потом, рассчитывать на сотрудничество полковника пока нельзя. Следовательно, собравшимся необходимо занять более определенную позицию по данному вопросу, дабы достигнуть окончательного соглашения о составе правления создаваемого общества.

Сразу после него взял слово Ивэн и напомнил присутствующим, что он уже в прошлый раз позволил себе усомниться в возможности сотрудничества между молодым творцом гениального проекта и инженером старой школы. Поэтому он настоятельно просит, невзирая на отрицательный результат его переговоров с полковником, не терять веры в начатое дело. Он лично убежден, что исключительное значение проекта само собой станет понятно широким кругам даже без помощи завистливых устаревших авторитетов, стоит только с должной энергией взяться за дело, и что, если помещать достаточно объявлений — а может, и каким-нибудь иным путем, — им удастся добиться поддержки прессы.

Макс Бернард на это ответил, что он глубоко убежден в огромном влиянии прессы, но отнюдь не убежден в способности широкой публики здраво судить о вещах. Его слова вызвали общий смех. Далее он сказал, что не разделяет точки зрения Ивэна на создавшееся положение и на возможность добиться желанного сотрудничества. Правда, полковник Бьерреграв ясно пообещал им свое содействие и поставил только одно, довольно разумное и скромное, условие, но условие-то до сих пор не выполнено. Поэтому он, Макс Бернард, предлагает еще раз обратиться к господину Сидениусу с более конкретно сформулированным требованием и предложить последнему как можно быстрее устранить чисто личные разногласия между ним и полковником Бьеррегравом.

Ивэн отбивался изо всех сил. Он подчеркнул, что дело вовсе не сводится к устранению личной неприязни. Конфликт здесь гораздо глубже. Это еще одна вспышка извечного спора между старшим и младшим поколением. Полковник Бьерреграв и господин Сидениус и как инженеры, и как люди придерживаются совершенно разных точек зрения, и тут уже ничего не поделаешь.

Макс Бернард перебил его и сказал, что присутствующие здесь господа вряд ли намерены углубляться в теоретические дебри, ибо это решительно никому не нужно. Поскольку все твердо убеждены, что полковник Бьерреграв именно тот человек, который может оказать начинанию необходимую поддержку, и поскольку полковник уже изъявил согласие оказать ее, всякому здравомыслящему человеку должно быть ясно, как следует поступить в данном случае.

Прочие полностью присоединились к мнению Макса Бернарда. И так как тем самым вопрос считался решенным, они перешли к обсуждению курса акций и состояния денежного рынка.

Наконец Макс Бернард заявил, что отныне общество можно считать учрежденным и желательно, чтобы соответствующее сообщение как можно скорей появилось в печати. Несмотря на то, что все присутствующие (за исключением банкира Герлова — доверенного лица Макса Бернарда и молодого Сивертсена — бернардовского подголоска) весьма неодобрительно отнеслись к идее опередить ход событий, уже на другое утро большинство копенгагенских газет вышло с хвалебной статьей о проекте Пера под многообещающим заголовком «Грандиозное общенациональное начинание».

Имя Пера в статье не упоминалось, да и сама статья носила довольно поверхностный характер и начиналась словами: «На бирже ходят слухи…» Но уже через день те же самые газеты сообщили, что проект поддержан «рядом известных деятелей и высоко уважаемых финансовых учреждений».

Если Макс Бернард поспешил привлечь внимание общественности к проекту, в который он сам почти не верил и который он собирался предать забвению, как только тот сослужит свою службу, то с одной лишь целью: он надеялся таким путем задушить копенгагенский проект еще в зародыше. Он и не назвал газетам имя Пера как раз потому, что желал по возможности дольше скрывать, о каком именно плане идет речь. Ко всему, он совершенно не верил в Пера как в завоевателя, поскольку вообще не испытывал большой любви к отпрыскам датского духовенства. Он однажды видел Пера у Саломонов, и Ивэн тогда всячески старался свести их, но Макс живо смекнул, что этот горластый и самодовольный, словно семинарист, юноша сделан не из того материала, какой ему нужен.

Он даже собирался в случае необходимости совершенно отстранить Пера и заменить его человеком более покладистым; у него уже был такой на примете — некий инженер Стейнер, недавно выступивший в провинциальной газете с другим проектом открытого порта в западной Ютландии; хотя проект был явно заимствован, чтобы не сказать прямо — похищен у Пера, но в отдельных деталях он носил совершенно самостоятельный характер и, уж во всяком случае, отлично годился для выполнения предназначенной ему роли.

 

 

* * *

 

Уже в первых числах мая, несмотря на ветреную и сырую весну, семейство Саломонов переехало в Сковбаккен.

Такая спешка получилась из-за Якобы: она сама изъявила желание как можно скорее перебраться на дачу. Ее привлекала не только сельская тишина, но и свежий воздух и возможность совершать длительные прогулки. Прежде она, вопреки многочисленным недугам, никогда не заботилась о своем здоровье, так как не верила в исцеление, теперь же она начала относиться к себе с преувеличенной бережностью. Обретая цель жизни, она загорелась надеждой, что ее бедное хрупкое тело тоже станет когда-нибудь здоровым и сильным.

Среди многочисленных книг и журналов, загромождавших ее стол, можно было теперь обнаружить медицинские труды и журналы по вопросам гигиены, которые она усердно штудировала. Она предпринимала героические попытки закаляться по-спартански: обливалась ледяной водой и много ходила пешком. Еще в Копенгагене она начала совершать по утрам, даже в дождь и слякоть, прогулки до Лангенлиние и обратно к великому удовольствию всех знакомых с Бредгаде: приникнув к окнам, они глядели, как ровно в девять Якоба размеренным шагом проходит мимо них, раскрыв свой зонтик.

Но эти усилия ни к чему не привели. Все видели, что она угасает день ото дня. Слишком глубокая тоска терзала ее. Под конец ей стал невыносим самый вид людей. И ночи были нескончаемы, как вечность. Легкое жужжание мухи могло вырвать ее из самого глубокого сна.

Однако, настроение у нее портилось редко.

Как ее письма к Перу не содержали ни единой жалобы, так и она — даже в самые тяжелые минуты — была исполнена надежд. С детских лет она настолько привыкла ко всяческим болезням, что они давно уже перестали влиять на ее душевное состояние. Зато другие, тайные заботы угнетали ее.

С каждым днем она все больше убеждалась в том, что беременна. Новые признаки укрепили ее подозрения, хотя матери, когда та начала задавать ей весьма щекотливые вопросы, она, благоразумия ради, отвечала отрицательно. Однако в письмах к Перу она ни словом не заикнулась об этом, тем более что ничего не могла пока сказать с уверенностью, так как у нее и раньше наблюдались некоторые неправильности в работе организма. Даже мысль о будущем материнстве пугала ее лишь постольку, поскольку она сомневалась, хватит ли у нее сил родить ребенка. Изредка эта мысль озаряла ее слабым отблеском радости, скупой и грустной, как лучи осеннего солнца. Но, в общем, беременность занимала ее куда меньше, чем того можно было ожидать. Всякий раз, стоило ей только вспомнить о своем состоянии, думы ее тотчас устремлялись к Перу. Гораздо сильнее и мучительнее была неодолимая, безысходная ревность.

С тех пор, как решено было вызвать Пера домой, она жила в вечном беспокойстве, однако она ни единым словом не пыталась повлиять на Пера, хотя Ивэн неоднократно о том ходатайствовал. Правда, в глубине души и она не понимала, почему Пер так надолго застрял в Риме, — городе, который первоначально вообще не входил в его маршрут, и где ему, с точки зрения профессиональной, нечего было делать. Если остановка, как он о том писал, и на самом деле была только за недоконченным бюстом, это казалось ей по меньшей мере непростительным легкомыслием.

К тому же, за последние дни она получила от него два на редкость бессвязных письма, — не то чтобы неласковых, скорее наоборот, но письма эти навели ее на серьезные размышления. Впрочем, как только пришла телеграмма, извещающая о скором приезде Пера, все страхи исчезли. Чтобы побыть одной, Якоба ушла в лес. Первый раз за всю жизнь она пожалела, что не верит в бога и некому вознести благодарность и хвалу.

В тот день, когда ждали Пера, она поднялась еще на рассвете и оделась с тем присущим ей спокойствием и самообладанием, которое появлялось у нее в минуты сильнейших душевных потрясений. За несколько часов до того, как ехать на станцию, она была уже совсем готова. Пер прибывал утренним скорым, и она боялась опоздать.

В последние дни установилась хорошая погода. И утром, когда она ехала к поезду, солнце сияло совсем по-летнему.

А Пер тем временем уже вступил в пределы родной земли, — поезд вез его по Зеландии. Настроение у него было неуверенное. Уезжая из Рима, он твердо решил расторгнуть помолвку, но так и не осмелился сообщить о своем решении; поэтому беспокойство не оставляло его все время, пока он укладывал вещи и собирался в путь. И вот он надумал задержаться по дороге в Мюнхене или Берлине и здесь как следует собраться с мыслями.

Но чем дальше он продвигался на север, тем с большей силой пробуждались воспоминания, особенно при виде поросших лесом гор, которые всего лишь несколько месяцев назад были райским приютом их любви. Когда поезд перевалил через Альпы, он всю ночь просидел у окна купе, глядя на озаренные луной склоны. Он узнал лесистый хребет со снежной вершиной, который они с Якобой видели издали во время своих прогулок… и на сердце у него стало очень тяжело.

Тогда он начал торговаться с самим собой. С неосознанным фарисейством истинного Сидениуса он пытался оправдать свою слабость соображениями чисто практического порядка. Он спрашивал себя: разумно ли именно теперь порывать связь, которая может сослужить неоценимую службу в несомненно предстоящих ему боях? Может ли он, взвесив все «за» и «против», отказаться от поддержки, которая всегда будет обеспечена ему со стороны семейства Саломонов? А это единственное соображение, коим сейчас надлежит руководствоваться. Впереди борьба — до полной победы или до полного поражения. У него давно уже чешутся руки начать борьбу. Когда он проезжал мимо немецких городов, полных фабричного грохота, городов с огромными вокзалами и лесом заводских труб, им овладело лихорадочное нетерпение, страстная жажда скорей приняться за работу после римского безделья. Можно ли найти ему оправдание, — так спрашивал он себя, если он поставит на карту дело всей своей жизни или хотя бы только подвергнет его риску ради смазливой бабенки?

У него было достаточно времени для таких раздумий — почти трое суток вез его поезд по Европе. Ни в Мюнхене, ни в Берлине Пер не задержался. Он пересилил себя. Пока ему следует остерегаться всего, что может отсрочить успех его дела или затруднить окончательную победу. Сейчас все надо принести в жертву делу — все, даже радости любви. Если Якоба и не совсем та женщина, какая ему нужна, все равно — сейчас разумнее не отказываться от однажды сделанного выбора. А с семейным счастьем будь что будет. Люди, которым судьба вверила большое дело, не подвластны обычным обывательским законам. В сердечных делах они, подобно лицам королевской фамилии, должны подчинять личные чувства высшим целям.

Поезд уже въехал под своды копенгагенского вокзала, а Пер все еще пребывал в состоянии мучительной раздвоенности. Но тут произошло нечто совсем неожиданное.

Когда он увидел Якобу — она стояла на платформе и отыскивала его глазами в окнах проплывающих мимо вагонов, — в нем произошел внезапный перелом и теплая волна подкатила к сердцу. Он невольно высунулся из окна и замахал шляпой.

Кстати сказать, Якоба сегодня отлично выглядела. На ней была новая летняя шляпка с широкими полями, которая ей очень шла. От волнения и утреннего холода щеки ее разрумянились. Светлое легкое платье с накидкой из шелковых кружев красиво обрисовывало стройную фигуру… И все это вместе взятое весьма польстило тщеславию Пера — основному чувству в той сложной смеси чувств, из которых складывалось его отношение к Якобе.

Он выскочил из вагона и, хотя на перроне было много народу, немедленно взял ее под руку, не подумав даже, что помолвка их пока считается тайной; рука об руку прошли они через зал ожидания. Он никак не мог опомниться от удивления, видя, что Якоба так помолодела и похорошела и даже меньше похожа на еврейку, чем ему казалось после встречи с Нанни.

Якоба от радости не могла вымолвить ни слова. Но взгляд ее не отрывался от его лица, и когда они пробирались сквозь толпу, у нее так колотилось сердце, что даже Пер, державший ее под руку, слышал его стук. Он улыбался и глядел ей в глаза. Глаза тоже вызывали много нежных воспоминаний. Пер прижал к себе локоть Якобы и шепнул: «Милая…»

Потом они сели в закрытую карету. Якоба бросилась к нему на грудь, и Пер забыл про все сомненья. Карета катила быстро, и не успели они опомниться, как она уже остановилась перед отелем.

Якоба ждала в карете, пока Пер заказывал номер и наскоро приводил себя в порядок после дороги. Затем оба поехали на дачу в той же карете. Решили обойтись без поезда — им слишком много хотелось сказать друг другу, и поэтому они избегали чужих ушей.

Выехав на идущую вдоль берега дорогу, остановились и откинули верх кареты. Жарко припекало полуденное солнце, и воздух был неподвижен.

Пер глубоко дышал. Все его существо было охвачено блаженным чувством свободы после долгих мук в смирительной рубашке сомнений, а сердце переполняла благодарность Якобе за то, что своей красотой и радостью при встрече она полностью оправдала его. Отрадно было сознавать, что жизненный путь угадан безошибочно и честно. Усилия, необходимые для того, чтобы прийти к окончательной сделке со своей совестью, оказались не так уже велики, как он хотел себя убедить. А до чего приятно было чувствовать, что ты снова дома и вокруг тебя звучит родная речь. Рука Якобы лежала в его руке. При взгляде на распустившиеся листья, на парусники, бороздившие залив, Пера охватило чувство благодушия. Вид флага, развевавшегося над какой-то виллой, окончательно растрогал его.

— Господи, наш старый Дапнеброг! — воскликнул он.

Но тут Якоба заговорила о Дюрингах.

— Они только вчера вернулись. Исколесили весь свет. Да, ты ведь встречался с ними в Италии. Как тебе показались их отношения?

— Отношения? Откуда мне знать?

— Я думаю, они уже надоели друг другу. Нанни, во всяком случае, такая же попрыгунья, как и прежде. Она сегодня придет к обеду. Она говорила, что будет рада освежить в беседе с тобой свои итальянские впечатления.

Пер выслушал все это, не глядя на Якобу; при последних словах он даже пытался улыбнуться, но ничего не сказал и искусно переменил тему разговора.

Нанни действительно явилась к обеду, точнее сказать — через полчаса после того, как все сели за стол, и исчезла, не дожидаясь кофе, спешила куда-то в гости. У нее, судя по всему, было превосходное настроение, и выглядела она просто ослепительно в цветастом желтом платье и испанской мантилье из огненно-красного шелка.

Однако критицизм, которым заранее вооружился Пер, сумел отыскать в ней уязвимые места. Особенно несносной ему показалась манера Нанни болтать без передышки. Тогда, в Риме, ее копенгагенский говорок напоминал ему родину, здесь — раздражал. Пер не без удовольствия отметил, что Нанни попросту вульгарна.

И все же он облегченно вздохнул, когда она ушла. Пока она сидела за столом, ему стоило больших усилий сохранить спокойствие и не выдать себя перед Якобой.

Но и после ухода Нанни он не испытал полного удовлетворения. Хотя на оказанную ему встречу жаловаться не приходилось (Филипп Саломон велел даже в честь торжественного события подать к столу шампанское), радость возвращения после первых минут непонятно почему померкла, оставив чуть грустное чувство то ли утраты, то ли пустоты, — он и сам толком не знал какое.

Собственно, как он вспомнил теперь, это настроение было не ново. Хотя ему и нравилось бывать в гостях у будущего тестя, чувствовать себя здесь совсем как дома он не мог.

В образе жизни Саломонов, в обращении членов семьи друг с другом было что-то глубоко ему чуждое. Отнюдь не типично еврейское, не ветхозаветное отталкивало его (семейство Саломонов и их знакомые вообще этим не отличались). Скорее слишком современный, слишком европеизированный тон дома порой действовал на него как ушат холодной воды. Когда после обеда явились, по обыкновению, друзья с окрестных вилл (главным образом евреи), Перу вдруг показалось, что он снова очутился за границей.

Они с Якобой сошли в сад. Рука в руке прогуливались по аллее у самой воды, где меньше было риска наткнуться на гостей.

Впрочем, Якобе теперь не было нужды таиться от всего света. На днях в Сковбаккене ожидался большой прием по поводу бракосочетания Нанни и Дюринга, и Якоба знала, что родители хотят воспользоваться случаем, чтобы огласить заодно и ее помолвку. Особенно на этом настаивала мать, она даже прямо говорила, что не грех бы им тоже подумать о свадьбе. Якоба для того и увела Пера в сад, чтобы потолковать с ним об этом и, кстати, сообщить ему о своей беременности, которая уже не вызывала у нее никаких сомнений.

Но разговор Якоба начала не сразу, сперва она просто брела по дорожке, склонив голову ему на плечо и то и дело подставляя ему губы для поцелуя. Пер отвечал на ее пылкие ласки с некоторой робостью. Он понял, что Нанни до сих пор не безразлична ему. Всякий раз, когда губы Якобы касались его губ, тень Нанни вставала между ними и смущала его.

Невольно заразившись сдержанностью Пера, Якоба решила повременить с признанием, тем более что она совершенно не представляла себе, как к этому отнесется Пер. Под конец она вообще решила дождаться более благоприятного момента, когда они опять будут всецело принадлежать друг другу.

Тут она снова остановилась и, прижимая руку Пера к своему сердцу, попросила его на другой день никуда с утра не уходить: она сама приедет к нему в отель.

Пер сперва сделал вид, будто не понимает, о чем идет речь, и сказал:

— Увы, дорогая, это невозможно! Я как раз обещал через Ивэна быть к десяти часам на деловой встрече у Макса Бернарда. Пора приниматься за работу!

— Ну значит не с утра, а попозже. Когда тебе будет удобно.

— Нет, так нельзя. Здесь мы должны соблюдать осторожность.

Она с удивлением взглянула на него. Смешок, которым Пер сопровождал свои слова, показался ей оскорбительным.

Она побрела дальше, не возобновляя прерванного разговора.

Аллея кончилась, они вышли на берег. Здесь, у самой воды, стояла скамейка под грибком. Солнце только что зашло, и под небом, затянутым розовыми облачками, Зунд отливал металлическим блеском. Сверкали высокие песчаные берега острова Вен. Из Дюрехавсна доносился тот неумолчный шум, что надолго остается в лесу, даже когда все ветры давно уже улеглись на покой. Если не считать этого шума, вокруг было тихо. Они могли отчетливо слышать плеск весел с далекой-далекой лодки.

Чтобы избегнуть неприятных расспросов, Пер принялся бросать в воду камешки. На это он еще с детства был великий мастер, и его порадовало, что после столь длительного перерыва он не забыл свой бросок. Якоба, чуть подавшись вперед и подперши ладонями подбородок, наблюдала за ним. Всякий раз, когда Пер после удачного броска поворачивался к ней, ища одобрения, она улыбалась и кивала ему, но стоило ему отвернуться, как лицо ее опять становилось серьезным и задумчивым лицом человека, погруженного в свои мысли.

— Видела?.. Целых восемь кругов! — ликовал Пер.

Он очень увлекся своим занятием и заботливо отбирал подходящие камни, потом даже снял для удобства сюртук. Радость возвращения, померкшая было среди людей, вновь вернулась к нему на пустынном берегу. Мягкий шорох волн, набегающих на песчаный берег, глухой плеск весел невидимой лодки, неумолчный шум леса за спиной — все-все ласкало слух и наполняло радостью сердце Пера. Он не стал ничего объяснять Якобе, но ему казалось, что эти звуки сливаются в милое и родное «добро пожаловать», которого ему так недоставало прежде.

 

 

* * *

 

Пер условился с Ивэном, что тот на другое утро зайдет к нему в отель и они вместе отправятся к Максу Бернарду, куда обещали явиться и другие заинтересованные лица. Уставший с дороги, утомленный множеством противоречивых впечатлений дня, Пер рано откланялся в Сковбаккене, а дома тотчас же лег, заснул глубоким сном и проснулся только от трамвайных звонков.

Когда он немного пришел в себя и сообразил, где находится и какие важные дела ему предстоят, сон тотчас же отлетел от него, и он поспешно встал.

Несмотря на известную неприязнь к этим незнакомым ему дельцам, которым он должен теперь во всем довериться и ради которых должен поступиться какой-то частью своего «я», он горел желанием начать работу; своим присутствием он надеялся вселить больше храбрости в нерешительных и лишенных фантазии биржевиков, дать им более ясное представление о стоящих перед ними задачах.

Подвешивая зеркало для бритья на оконный переплет, Пер глянул на площадь перед отелем, увидел проходивших внизу людей, да так и застыл с кисточкой в руках. Это был так называемый Сенной рынок, — длинная площадь неправильной формы, она как бы олицетворяла незавершенность и запущенность, свойственные всему городу. Между наскоро возведенных «палаццо», ничем не отличавшихся по стилю от современных европейских кафе, громоздились остатки старинного крепостного вала, и на нем — уцелевший кусок аллеи с раскидистыми вековыми деревьями; в одном месте этот совершенно сельский пейзаж дополняла ветряная мельница, и тень ее крыльев при каждом обороте перечерчивала каменную мостовую.

Резкий солнечный свет заливал большую площадь, все еще мокрую и грязную после ночного дождя. Был тот шумный утренний час, когда центр города с его магазинами, конторами, школами и модными мастерскими всасывает население из пригородов. Сплошной поток людей вливался через Вестербру и растекался по двум рядам булыжника, проложенным по грязи.

«Датский народ!.. Сидениусы мои дорогие!» — подумал Пер, улыбаясь этим приземистым — если смотреть сверху — фигуркам, из которых каждая казалась ему знакомой и все походили друг на друга, как близнецы.

Пер задумался.

Итак, он может взяться за осуществление своего великого преобразовательного плана. Как-то даже трудно себе представить. После долгих лет сомнений, раздумий, после долгих приготовлений и тщетных надежд, наконец-то сегодня, четырнадцатого мая, будет заложен первый камень в основание нового царства, которое рождалось из хаоса мыслей с самого детства, с одиннадцати лет. А под окном течет ничего не подозревающая толпа — сырье для будущей Дании, мертвая глина, которую он, подобно богу, должен лепить по образу и подобию своему и вдохнуть в нее жизнь.

Пер снова улыбнулся и начал намыливать щеки. Теперь он понимал, что во всем этом есть какая-то доля безумия, но безумие не пугало его. Напротив, приятно и успокоительно было сознавать, что есть в тебе этакая сумасшедшинка, о которой еще в Риме говорил маленький, преисполненный житейской мудрости художник, — та самая, без которой ни один человек не мог бы одержать ни одной сколько-нибудь значительной победы над себе подобными.

Покончив с бритьем, Пер позвонил горничной, и та принесла ему свежие газеты и утренний кофе. Он был голоден, а вид стола, уставленного настоящими датскими кушаньями, раздразнил аппетит. До чего вкусными показались ему и черный хлеб, и соленое масло, которых он не пробовал много месяцев подряд.

Пер давно уже не ел с таким удовольствием. Зато газеты он просмотрел весьма небрежно. Внутренние дела страны его мало занимали, статьи о театре, литературе и выставках он, по старой привычке, пропускал.

Вдруг Пера словно что-то толкнуло, и лицо у него мгновенно окаменело. Взгляд его случайно упал на объявление, где упоминалось имя его сестры Сигне: «Уроки музыки для начинающих»,— так начиналось объявление; под именем Сигне был указан адрес — где-то в районе Вестербру, на одной из узких улочек, у начала Гамле Кунгевей.

Живя в Италии, Пер совершенно забыл про свою семью. Правда, несколько раз (как и в Дрезаке) он просыпался среди ночи от какого-то толчка, и это означало, что ему приснилось, будто он снова живет в пасторском доме; но наяву за последние месяцы он ни разу не вспоминал о родных. Умышленно — словно в молодые годы — он отвратил свое сердце от этих воспоминаний; но теперь уже не из духа противоречия и не из чувства неприязни — нет, он просто понял, как необходимо для него сейчас (и как было необходимо прежде) освободиться от всякого рода семейных уз, чтобы тем надежнее сохранить свою независимость. Он пытался оправдать себя тем, что следует заповеди Христа: оставить отца своего и матерь свою и последовать внутреннему зову души, дабы вступить на путь совершенствования.

Пер не мог оторвать глаз от маленького объявления. Он вспомнил, что еще когда хоронили отца, шел разговор о том, чтобы ради близнецов переселиться в Копенгаген к началу апреля.

Один из них устроился на работу к копенгагенскому аптекарю, другой — в книжную лавку; а теперь, значит, почти вся семья перебралась сюда.

Тут к нему постучали, и в номер, словно пушечное ядро, ворвался Ивэн с огромным портфелем под мышкой.

Он принес цветы и привет от Якобы, присовокупив к нему, по собственной инициативе, привет от родителей, чтобы тем самым дать Перу понять, что старики очень рады его приезду; кстати, он отнюдь не преувеличивал. Филипп Саломон действительно был весьма приятно удивлен переменами, которые произошли в Пере.

— А теперь за дело! — нетерпеливо перебил его Пер и вскочил со стула; он был еще без сюртука и в домашних туфлях.

— За дело-то, за дело! — уныло повторил Ивэн и повалился в кресло, держась одной рукой за шею, словно его вдруг начал душить воротник. Он не знал, с чего начать, как ознакомить Пера с положением дел и как подготовить его к безоговорочному требованию, которое будет выдвинуто на предстоящей встрече.

Чтобы выиграть время, он начал пересказывать уже изложенный в письмах отчет о первой встрече и о различных мнениях по поводу проекта.

Пер время от времени бурчал себе под нос какое-нибудь замечание. Он снова устроился перед зеркалом, тщательно вывязывал галстук и не уделял особого внимания Ивэну. Мысли его все время обращались к матери. У него просто не укладывалось в голове, что она живет в том же городе — даже где-то поблизости, может всего в какой-нибудь тысяче шагов.

— Позволь задать тебе один вопрос, — начал Ивэн после некоторого молчания донельзя жалобным голосом.

— Задавай.

— Скажи… как бы… вот бы… я хочу спросить, мог ли бы ты помириться с Бьеррегравом?

Пер медленно повернулся к нему. В первую минуту он не знал, разозлиться или обратить все в шутку. Потом избрал последнее.

— Слушай, дитя мое, — ответил он, снова повернувшись к зеркалу. — Я думаю, что вы все немножко помешались на этом старом хрыче. Он вбил вам в голову, что вы без него не обойдетесь. Так вот, кланяйтесь ему от моего имени и передайте, пусть-ка он катится… и так далее. Только, пожалуйста, не пугайся. Если собака лает, значит она боится укусить.

— Конечно… до некоторой степени… разумеется, ты прав, — ответил Ивэн. — Само собой… если так рассуждать… глупо придавать его поддержке решающее значение. Но, с другой стороны, поскольку наших дорогих единомышленников нельзя разуверить в совершенной необходимости Бьерреграва и поскольку он сам вызвался помочь нашему начинанию… нос одним условием, следовательно…

— Что следовательно?

— Ничего, я просто думал, — Ивэн скорчился как от колик, — я просто думал, что ради пользы дела… если бы ты согласился на такую… такую уступку, которой он… он требует.

— Все вздор, мой милый. Ты просто не понимаешь, о чем говоришь. Теперь я сам буду иметь дело с вышеупомянутыми единомышленниками; не так уж они, надеюсь, глупы, чтобы не понять, что я не хочу и не могу согласиться ни на какую опеку.

— Об этом никто и не говорит, дорогой мой! Они только ради широкой публики хотели заручиться его именем. Я могу гарантировать тебе самый любезный прием Бьерреграва. С тех пор как газеты опубликовали сообщение о твоем проекте, он от волнения мечется как курица с яйцом. Мне дядя рассказывал.

— А мне плевать. Я не желаю больше слышать об этом.

— Выслушай еще одно слово! Ты знаешь, обычно я всячески поддерживаю твое стремление к независимости. Но здесь — ты уж прости, пожалуйста, — здесь ты не прав. Особенно в том, что касается Макса Бернарда…

Но при упоминании этого имени у Пера лопнуло последнее терпение. Он резко повернулся к Ивэну и сказал:

— Оставь меня в покое с вашим Бернардом! В конце концов я здесь решаю, черт побери! И ни о чем не заботься. А теперь пошли.

Когда полчаса спустя они появились в элегантном, обставленном на парижский манер кабинете Макса Бернарда, там уже все были в сборе, кроме банкира Герлова и самого хозяина. Собравшиеся столпились возле одного из высоких окон кабинета и встретили Пера с типичным для биржевиков холодным высокомерием.

Пера это на какое-то мгновение обескуражило. Он ждал не такой встречи. Скорее, он опасался, что они все полезут к нему с непрошеными любезностями, потому что надеются понажиться на его проекте. А они вместо того еле-еле ответили на его поклон. Да ко всему еще «бывший землевладелец» весьма бесцеремонно выпучил на него свои поросячьи глазки с белыми ресницами и, здороваясь, даже не вынул рук из карманов.

Пер смерил его взглядом и, обернувшись к Ивэну, который ведал церемонией знакомства, сказал:

— Я что-то не расслышал имени этого господина.

— Господин Нэррехаве, — шепнул Ивэн, переминаясь с ноги на ногу. Он был совершенно сражен вызывающим поведением друга перед лицом людей, от которых зависела его судьба.

— Ах, вот как, — протянул Пер и, в свою очередь, уставился на дородного землевладельца, пока тот, побагровев, не повернулся спиной к Перу с презрительным фырканьем. Впрочем руки из карманов он все-таки вынул и заложил за спину, под полы сюртука.

А дело объяснялось просто: все эти господа очень и очень сомневались, разумно ли они поступили, обещав поддержать своим именем авантюру, которая не внушала им ни малейшего доверия и в которую они ввязались только из-за своей несокрушимой веры в Макса Бернарда. Многие считали Пера ловким пройдохой, сумевшим — вот редкая удача! — обвести вокруг пальца самого Макса Бернарда. И беспокоились они лишь о том, как бы покрасивее выпутаться из этой истории, не прогневав Макса Бернарда.

Но тут из соседней комнаты появился сам Бернард вместе с банкиром Герловым. Все уселись вокруг большого стола посреди комнаты, после чего медленно, со скрипом начались переговоры. Сперва речь, однако, шла о вещах, почти не имеющих касательства к проекту Пера. Одни возобновили прерванный ранее разговор, другие вообще без всякой связи толковали о делах, им интересных, обсуждали биржевые новости, передавали всевозможные сплетни, а молодой Сивертсен даже начал рассказывать своему соседу анекдот об одной из популярных копенгагенских актрис.

Максу Бернарду пришлось несколько раз постучать линейкой по столу, чтобы призвать собравшихся как можно скорее перейти к делу.

— Итак, господа, мы находимся в Ертингском заливе. Попытаемся же превратить в акции наше всеми воспетое Северное море! — начал он тем шутливым тоном, каким всегда начинал переговоры, даже самые важные.

Ивэн вертелся как на угольях. Он украдкой грустно поглядывал на свояка. Тот сидел, откинувшись на спинку стула, и выражение его лица не предвещало ничего хорошего. Правда, Пер отвечал пока — хоть и очень коротко и неприветливо — на изредка задаваемые ему вопросы, но при этом так трясся от злости. Сперва он пытался отнестись ко всему происходящему свысока. Он говорил себе, что ничего другого и не ожидал от людей, которые откровенно интересуются только барышами. Но долго сдерживаться он не умел. К тому же, он все еще не мог опомниться, с тех пор как узнал о переезде родных в Копенгаген. Хотя он и не думал об этом, все равно оставалось какое-то неосознанное гнетущее чувство, от которого он раздражался еще больше. Ему очень хотелось просто встать и уйти.

Когда он видел, как эти биржевые акулы снисходительно, небрежно и бестолково говорят о деле, которое столько лет занимало все его помыслы, составляло всю его жизнь, ему казалось, что они его самого обнюхивают и ощупывают.

Пер не замечал неотступного, внимательного взгляда с того конца стола, где, облокотившись о ручку кресла и подперев красивой белой рукой темноволосую голову, сидел Макс Бернард. Под глазами его легли синеватые тени, тяжелые припухшие веки были привычно полуопущены, так что никто не видел, куда смотрит Макс Бернард; а смотрел он на одного Пера.

Внимание Бернарда привлекли стиснутые зубы и жилы, набухшие на высоком, выпуклом лбу Пера, ибо именно Бернард нередко говаривал, что в своем завещании назначит премию тому, у кого окажется хоть сколько-нибудь необычная голова среди скопления круглоголовых, именуемого датской нацией.

Бернарда поразила яркая и вполне европейская внешность Пера, совершенно не соответствовавшая тому представлению, которое сложилось у него после их первой встречи в доме Филиппа Саломона. Там Пер показался ему неаппетитной помесью семинариста с прихлебателем. Неужели он так ошибся? Неужели датское пасторство породило в порядке исключения настоящего мужчину?

Непримиримость, с какой Пер относился к Бьерреграву, предстала теперь перед ним в новом свете. И он впервые задумался: а стоит ли ему ввязываться в это дело? Ничто не страшило Бернарда до такой степени, как люди, чью волю он не мог подчинить своей.

Из-за некоторой двусмысленности занимаемого им положения, он видел врага и соперника во всяком, кто не хотел склониться перед ним. И чем больше он разглядывал Пера, тем ясней ему становилось, что это человек опасный и потому его надо как можно скорей обезвредить или вообще убрать с дороги. Ведь уже есть на примете подходящая кандидатура — пронырливый инженер Стейнер; а поскольку у него хватило предусмотрительности ни разу не упомянуть имя Пера в связи с проектом, подмену можно совершить так, чтобы публика ничего не узнала.

Тем временем разговор зашел о том, как добиться поддержки со стороны печати. Банкир Герлов отеческим тоном сказал, что Перу следует не мешкая побывать в нескольких редакциях как столичных, так и провинциальных газет. Он перечислил названия некоторых крупных изданий и порекомендовал предварительно заручиться необходимыми полномочиями, чтобы посулить газетам некоторые суммы на объявления. «Кое-где к этому очень благосклонно относятся»,— пошутил он.

Пер сделал вид, будто ничего не слышит, и даже отвернулся.

Но тут слово взял Макс Бернард. Он всецело присоединился к предложению своего друга и, кроме того, поднял вопрос о полковнике Бьерреграве. Привычным шутливым тоном он сказал Перу:

— Очень неприятно, что вы с полковником, если верить слухам, когда-то вцепились друг другу в волосы, — конечно, не в прямом смысле, ибо полковник, как и большинство полковников — увы! — лыс.

Кругом заулыбались; молодой Сивертсен издал нечто вроде ослиного крика, а у Пера побелели губы.

— Как я уже сказал, это крайне неприятно, — продолжал Макс Бернард, — ибо полковник Бьерреграв — один из наших наиболее уважаемых специалистов и мог бы принести делу максимум пользы, не говоря уже о том, что он крайне неудобен, я бы даже сказал — опасен в качестве противника. Вам, вероятно, известно, что мы уже добились согласия полковника участвовать в работе, при условии, что первые шаги к установлению контакта будут сделаны именно вами; учитывая его возраст и общественное положение, это требование вряд ли можно назвать чрезмерным.

Все устремили взгляд на Пера, потому что его поведение вызывало среди них скрытую растерянность. И ответ Пера не заставил себя долго ждать.

— Я решительно протестую против какой бы то ни было опеки, — начал он, — я разработал план без посторонней помощи и впредь тоже не желаю обзаводиться сотрудниками.

Ивэн так и ахнул. Да и прочие были совершенно потрясены: настолько дико им показалось, что нашелся человек, и вдобавок молодой и никому не известный, который дерзнул открыто воспротивиться намерениям Макса Бернарда. И с самого Макса Бернарда чуть было не упала маска шутливости. Однако, он успел подхватить ее на лету и, чтобы помочь Перу исправить допущенную бестактность, сказал с улыбкой:

— Господин Сидениус, по-видимому, встал сегодня не с той ноги! — Потом, обернувшись к Перу, добавил: — Как вы можете столь непримиримо относиться к старому, почтенному человеку, к ветерану войны и защитнику родины? Да таких людей целовать надо!

Помня свои обязанности, господин Сивертсен пронзительно расхохотался, но вдруг умолк и поперхнулся, так как заметил, что остальные сохраняют полную серьезность. Тут Пер совершенно перестал владеть собой. Он ударил кулаком по столу и, весь побелев, поднялся с места.

— Я хочу напомнить господам присутствующим, что я нужен им, а не наоборот. И посему считаю, что условия здесь выдвигаю я, а не вы и никто другой.

Он сел среди ледяного молчания. Все взоры обратились к Максу Бернарду, но тот по-прежнему сидел, подперев голову рукой и полузакрыв глаза. На его бескровном лице появилось то зловещее, застывшее выражение, которое появлялось каждый раз, когда он мысленно выносил кому-нибудь смертный приговор. Он успел обменяться быстрым взглядом с Герловым. Герлов положил руки на стол, его крупная тяжелая голова свесилась на грудь, словно он дремал сидя, на деле же он был весь внимание и едва заметным утвердительным кивком решил судьбу Пера.

— Итак, вы намерены, — с хорошо разыгранным равнодушием начал Макс Бернард, не идти на уступки, угодные полковнику Бьерреграву, а следовательно и нам.

— Да, намерен.

— Это ваш окончательный ответ?

— Да, окончательный.

— Ну, что ж, господа, больше говорить не о чем. Поскольку наше предложение не принято, мы умываем руки. Я вряд ли ошибусь, если скажу, что мы и раньше относились к этому делу без особого воодушевления, а посему нет нужды сетовать по поводу прискорбных результатов.

С этими словами Макс Бернард встал. За ним поднялись и остальные, облегченно вздыхая, ибо так неожиданно просто удалось развязаться с мертворожденным, на их взгляд, проектом. Лишь немногие были недовольны столь стремительным исходом дела. И пуще всех — землевладелец Нэррехаве, на которого Пер произвел большое впечатление. Когда Пер, наспех попрощавшись, в сопровождении Ивэна пулей вылетел из комнаты, Нэррехаве проводил его взглядом своих свиных глазок.

Как только за Пером закрылась дверь, Макс Бернард заговорил снова:

— Нет нужды убеждать вас, что я вовсе не собираюсь отказываться от проекта открытого порта. Я даже могу вам сообщить, что в самом ближайшем будущем мы займемся другим и — как мне кажется — гораздо более разумным проектом. Итак, до скорой встречи, господа.

 

 

* * *

 

Тем временем Якоба в подавленном настроении прогуливалась по Сковбаккену. Напряжение последних дней, когда она считала часы, отделяющие ее от встречи с Пером, оказалось чрезмерным и сменилось полным упадком сил. Да и встреча ее разочаровала куда больше, чем она признавалась самой себе.

Ее не покидала мысль, что Пер очень переменился. Он стал выдержаннее, собраннее, но эта перемена, так обрадовавшая старших Саломонов, только огорчила ее, потому что напоминала о странном тоне его последних писем из Италии. Если новая манера держаться — не более как напускная развязность, она с этим быстро справится, потому что Пера такая развязность ничуть не красит. Она любила его неотесанным медведем, каким он был, когда они познакомились, каким был и два месяца назад, в Лаугенвальде. Всякий раз, когда они вместе бывали на людях, Якоба с тайным трепетом ждала, что вот-вот Пер надерзит или досадит кому-нибудь, но мученичество ее было добровольным, и она не желала отказываться от него. Она словно боялась, что разлюбит Пера, когда люди по достоинству оценят его. Пока Якоба предавалась своим невеселым думам, вернулся Ивэн. Она с матерью сидела в беседке, когда он ворвался к ним с неизменным портфелем под мышкой и сообщил о результатах встречи у Макса Бернарда.

Выслушав Ивэна, Якоба сперва даже рассмеялась. Случившееся неожиданно показалось ей страстным протестом против всего, что она передумала, а вид ошеломленной матери и чуть не плачущего брата даже доставил ей некоторое удовлетворение. Теперь она снова узнавала в Пере своего прежнего дикаря.

Но радость длилась недолго, скоро и Якоба помрачнела. Поразмыслив толком и выслушав от Ивэна рассказ, как необдуманно и безрассудно вел себя Пер, она рассердилась еще сильнее, чем Ивэн и мать, и ощутила жгучий стыд за Пера. Она не столько думала о том, что Перу — а следовательно, и ей — теперь предстоит (хотя перспектива опять жить одними надеждами на будущее при ее положении казалась мало заманчивой), сколько сердилась из-за проявленного Пером равнодушия ко всему, что сделал отец, и особенно Ивэн, ради него.

После обеда Пер прислал телеграмму, что собирается быть у них. Она пошла лесом встречать его, и уже издали он с улыбкой закричал ей:

— Слышала новость? Я, по примеру Христа, изгнал торгашей из храма.

Это начало еще больше огорчило Якобу, хотя она отлично поняла, что Пер таким способом стремится скрыть свое смущение. Если бы Пер обнял ее и остановил поцелуями поток упреков, — о, тогда она тотчас бы простила ему все и забыла все свои горести на его груди. Но ничего подобного Пер не сделал. Он сразу прочел неодобрение на ее лице, и, хотя сам был несколько огорошен печальными результатами переговоров, на которые он возлагал такие надежды, немой укор Якобы обидел его и показался ему несправедливым. Он ждал, что уж она-то полностью поймет его и оценит значение того вызова, который он бросил биржевым воротилам, ибо она всегда с горечью говорила об этих бессовестных вымогателях и возмущалась тем, что человек, подобный Максу Бернарду, может стать одним из столпов современного общества.

Но после первой же неудачи оказалось, что и Якоба ничуть не лучше, чем остальные, подумал Пер с горечью. В ней тоже жив торгашеский дух и дожидается только удобного случая, чтобы одолеть ее гордость. У евреев тоже есть свои идолы: самые свободомыслящие из них и те исполнены суеверного преклонения перед звоном золота и всегда пребудут рабами золотого тельца.

Они дошли до опушки леса. Несмотря на усталость, Якоба не хотела сразу идти домой и села на скамью под деревом. Она отодвинулась и подобрала юбку, словно приглашая Пера занять место рядом с ней. Но Пер не стал садиться. Он продолжал расхаживать перед скамьей, засунув кончики пальцев в жилетные карманы, и пытался объяснить мотивы, которые побудили его поступить именно так, а не иначе. Якоба откинулась на спинку скамьи и положила на нее руку. Провожая глазами каждое движение Пера, она опять подумала о том, как он изменился. «Что могло с ним произойти?» — размышляла она, и впервые в ее пытливых черных глазах мелькнула тень недоверия. Не утаил ли он от нее что-нибудь такое, чем и объясняется его странная несдержанность? Может, и его вчерашняя замкнутость и сегодняшняя раздражительность имеют одну и ту же основу?.. А его последние итальянские письма?.. И почему он так долго раздумывал, прежде чем вернуться?

Она провела рукой по нахмуренному лбу, словно желая отогнать мрачные мысли. Она ни в чем не хотела подозревать его.

— Больше всего мне жаль Ивэна, — сказала она, чуть отвернувшись. — Просто трогательно, до чего он старался. Я думаю, он вряд ли бы хлопотал больше, даже если бы речь шла о его собственном будущем.

Сперва Пер не хотел ей отвечать. Его начинали мало-помалу раздражать вечные разговоры о заслугах Ивэна, которым сам он не придавал особого значения.

— Досадно, досадно. Мне и впрямь очень жаль твоего брата… но тут уж ничего не попишешь. Ивэн должен был с самого начала понять, что меня не следует сводить с такими людьми.

— Ты ведь сам его уполномочил.

— Да, но я не знал их. А ты бы видела это мещанское высокомерие: они все сидели с таким видом, будто оказывают мне величайшую честь, согласившись нагреть руки на моем проекте. Если люди нового времени именно таковы, то мы попали из огня в полымя.

— Как же ты теперь намерен поступить? — спросила Якоба после недолгого молчания.

— Очень просто: продолжать начатое дело. Доказывать, писать, бить в набат, покуда народ не услышит меня. Не с одними же биржевыми акулами мне разговаривать. Подумай только, у них хватило наглости предложить мне, чтобы я расшаркивался перед редакторами газет! Ну что ты скажешь? Унижаться перед писаками дюринговского уровня!

— Ну и что же?

Он внезапно остановился и с нескрываемым удивлением посмотрел на нее.

— Ты это, кажется, одобряешь?

— Если бы это пошло на пользу делу, в чем я не сомневаюсь, почему бы тебе и не походить по редакциям?

— Ты серьезно так думаешь? Нет, сегодня ты меня просто изумляешь.

— Я думаю, что если человеку надо заручиться поддержкой, необходимой ему по тем или иным причинам, с его стороны будет очень неглупо, если он для начала признает власть тех, кому она действительно принадлежит, не вдаваясь при этом в подробности, как и каким путем они ее получили.

— Извини, пожалуйста, но я придерживаюсь другой точки зрения насчет обязанностей человека по отношению к себе самому. Я вообще не понимаю, почему поклоняться золотому тельцу менее позорно, чем поклоняться распятию? А после сегодняшней истории у меня такое отвращение ко всяким деловым махинациям, что вряд ли оно скоро пройдет.

Якоба ничего не ответила. Ее мучило, что Пер только и думает, как бы лучше оправдаться. Ей хотелось, чтобы он прекратил свои объяснения, которые в ее глазах были лишь уловкой, лишь судорожной попыткой убедить самого себя.

Но Пер не умолкал. Очевидное и полное неодобрение Якобы, явный отказ понять те причины, которые заставили его взбунтоваться, и, наконец, собственное бессилие, неспособность объяснить и Якобе, и себе самому внутренние мотивы, побудившие его поступить именно так, — все это вместе взятое подстрекало его к бою.

— Меня просто умиляют твои восторги по адресу Макса Бернарда и всей его клиники. Это у тебя что-то новое. Надеюсь, это не результат сегодняшних событий?

— Будем считать, что последнего я просто не слышала, — ответила Якоба с неизменным спокойствием, но очень серьезно. — Прежде всего, я вообще не припомню, когда это я выражала восторги, а тем более по адресу Макса Бернарда, хотя я и полагаю, что сам он несколько лучше, чем его репутация. Я случайно узнала, что он тайком занимается благотворительностью и помогает нескольким бедным еврейским семьям в Копенгагене.

— Вероятно, чтобы искупить то зло, какое он причинил сотням семейств по всей стране. У него, наверно, немало загубленных судеб на совести.

— Ну да, ведь он воитель. Говорят, он даже сказал однажды: «Война — это мое ремесло». Он беспощаден и непримирим, а временами даже жесток. Поэтому в свое время я серьезно задумывалась над его все растущим могуществом, тут ты совершенно прав. Но может быть, я его ошибочно понимала и вообще недооценивала таких людей. Может быть, именно такие люди и нужны в стране, где постепенно начинают забывать, как выглядит настоящий, волевой человек.

— Ах, значит он вообще идеал и наставник для нас всех?

— Возможно. Во всяком случае — завоеватель. В нем есть что-то от Цезаря.

— А скажи-ка, сколько самоубийств, как говорят, произошло по его вине?

— Глупая болтовня.

— Но ты ведь должна признать…

— Ну а если даже так? Именно шум, который поднимается всякий раз, когда он использует свою власть, чтобы обезвредить очередного противника или продвинуть соратника, яснее ясного доказывает, с каким трудом до нашей публики доходит тот факт, что если ты принимаешь цель, то должен принять и средства, а не препираться без конца с самим собой и другими.

Пер молча поглядел на Якобу. Слова ее подействовали совсем иначе, чем она того хотела или могла предложить.

— Ишь какая ты прыткая! — сказал он, с трудом удержавшись от грубости. Ему хотелось сказать ей, что коль скоро он начнет руководствоваться идеями, которые она так рьяно проповедует, то сегодня они разговаривают в последний раз. Но сказал он только, что не ей поучать его именно в этом вопросе. Ибо он может заверить ее, что со своей стороны, неоднократно имел случай взвесить цель и средства, и даже в вопросах более значительных, нежели сегодняшний. Вообще же против выдвинутого ею положения возразить нечего; его только удивляет, как она могла докатиться до того, чтобы защищать проходимца, подобного Максу Бернарду, человека, чьи низменные намерения сводятся к одному: удовлетворить дешевую жажду власти или, точнее говоря, набить карман; защищать проходимца, который каждым своим поступком лишь доказывает, что он просто зловредный и гнусный… — Тут Пер хотел было сказать «еврей», но вовремя спохватился и сказал: «биржевой разбойник».

— Однако, я допускаю, — добавил он, пожав плечами, и отвернулся, — я допускаю, что в тебе от природы заложены предпосылки для того, чтобы защищать таких людей. А у меня их, к сожалению, нет.

Якоба метнула на него быстрый взгляд, но промолчала и снова отвела глаза.

— Впрочем, как я уже говорил вначале, — продолжал Пер, — вся эта история не стоит такого шума. Ты воспринимаешь ее до смешного серьезно. У тебя вообще появилась роковая слабость к контурнам.

— Не к контурнам, Пер, а к котурнам.

— Не умничай, пожалуйста, хоть сегодня.

— Нет уж, изволь говорить, как положено. Еще не хватало, чтобы ты занялся преобразованиями в области орфографии.

Так и пошло. Одно горькое и оскорбительное слово влекло за собой другое, пока Якоба вдруг не закрыла глаза рукой и не заставила себя успокоиться. Нет, нет! Она ни в чем не хочет подозревать его. Она отвратит слух свой от голоса ревности. Она не желает думать об опасности.

Якоба встала и, взяв в свои руки голову Пера, заставила его посмотреть ей прямо в глаза.

— Пер, — сказала она, — ну как нам с тобой не стыдно? Лучше поцелуй меня, и забудем все злые слова, которые мы наговорили друг другу. Ты можешь даже сказать, что во всем виновата я, только будь опять хорошим. И давай пообещаем друг другу, что ничего подобного с нами больше не случится. Хорошо? Тогда поклянемся!

Пер сразу размяк. В эти дни он не мог устоять перед ласковым словом.

— Ты права. Мы ведем себя глупо. Но я так надеялся, что уж ты-то наверняка одобришь мое поведение. Я знаю, что теперь мне еще больше, чем прежде, нужна будет твоя поддержка и понимание.

— В этом тебе никогда не будет отказа, — сказала Якоба.

И они скрепили примирение долгим поцелуем.

 

 

* * *

 

За обедом в Сковбаккене царило весьма подавленное настроение. Филипп Саломон еще в городе узнал, чем кончилось дело, и за столом не произнес ни слова. Да и вообще в этот день говорили мало, и только веселая болтовня малышей немножко смягчала общую напряженность.

Пер сидел во всеоружии, на лице его была написана готовность к бою. По тому, как отнеслись к происшедшему Ивэн и Якоба, он понял, что и старики потребуют объяснений и, может быть, даже сошлются на свои права, ибо в последнее время он жил на их счет. Поэтому он держался настороже, твердо решив отучить кого бы то ни было вмешиваться в его дела.

Но прибегать к самообороне ему не понадобилось: Филипп Саломон, раз и навсегда определивший свой взгляд на самого Пера и на его преобразовательные идеи, по счастью удержался от искушения прочитать Перу небольшую лекцию о том, что считается в деловом мире допустимым, а что нет. И даже будущая теща не проронила ни единого слова о случившемся. После обеда Якоба и Пер спустились в сад. Они шли под руку, но, несмотря на состоявшееся в лесу примирение, прежняя близость не возвращалась. Боясь сказать что-нибудь такое, от чего снова вспыхнет спор, они скрывали свои истинные мысли и болтали о всяких пустяках. Поэтому Якоба никак не могла заставить себя заговорить об оглашении их помолвки, а еще меньше — сказать о своем положении; Пер, со своей стороны, никак не мог рассказать о переезде его семьи в Копенгаген, хотя это событие, несмотря на все треволнения дня, по-прежнему занимало его.

Вдобавок, он боялся, что в Сковбаккен явится Нанни: за столом говорили, что Нанни, в расчете на завтрашний прием, может приехать вечером и заночевать здесь. Поэтому Пер все время прислушивался к доносившимся из дома звукам и прилагал огромные усилия, чтобы скрыть свое беспокойство от Якобы. Потом они уселись на укрытой от ветра скамье, возле самой воды. В это же время и на этой же скамье они сидели вчера, но сегодня все вокруг выглядело совсем иначе. К северу резко и отчетливо выступали очертания обоих берегов пролива. Остров Вен рисовался так ясно, что видно было, как разбиваются волны о песчаные берега, озаренные солнцем. Ветер дул с запада и вдоль побережья Зеландии, водная гладь казалась совершенно спокойной, а на прибрежных отмелях она была совсем как зеркало и отражала сады окрестных вилл и мостки купален. Зато подальше, на глубоких местах, ходили темно-синие волны с белыми гребешками. Там, приспустив паруса, кружило несколько лодок. Зеленый грузовой пароходик неутомимо полз по проливу и хриплым гудком распугивал лодки. Густой черный дым, облаком повисший над пароходиком, поглощал солнечные лучи и отбрасывал на воду длинную мрачную тень.

При взгляде на этот красочный морской пейзаж Пер невольно вспомнил Фритьофа. Он мысленно перенесся в Берлин, где проводил веселые вечера с безумным художником и его сумасшедшими собратьями по искусству в уютном кабачке на Лейпцигерштрассе.

Он и сам не мог бы сказать, что так привлекает его в этих людях и почему он тоскует по ним сейчас. Фритьофа он считал заурядным шутом, а потому большое и волнующее искусство Фритьофа было для него книгой за семью печатями. Ему ничуть не льстило, что приятели Фритьофа обнаружили сходство между ними и даже считали их родственниками.

Лишь смутно он догадывался, что его привлекает именно пресловутое непостоянство, именно прихотливая произвольность всех мыслей и поступков Фритьофа, в противовес застывшей однобокости и несокрушимой узости взглядов Якобы и всего саломновского семейства. В Сковбаккене заранее были готовы суждения на все случаи жизни в устойчивой, определенной, даже закостеневшей форме, — и это как-то соответствовало самому духу светлых, красиво обставленных, но ничего не говорящих сердцу комнат, тогда как Фритьоф в любой день мог выдвинуть новую точку зрения, совершенно противоположную вчерашней, и защищать ее столь же убежденно и, даже, с еще большим жаром.

Саломоновское семейство, невзирая на некоторую тягу к экстравагантности, всегда твердо придерживалось той стороны жизни, какую принято именовать благоразумной, тогда как бродячий дух Фритьофа исколесил все пути и перепутья бытия, не раз терпел поражение как на его светлых, так и на теневых сторонах, чтобы обрести счастье в самой своей неутомимости.

Наконец, Пер заговорил о Фритьофе, и Якоба сказала, что несколько дней тому назад встретила его на Эстергаде.

— Так он здесь? — с внезапным воодушевлением вскричал Пер. — Он же говорил осенью, что собирается в Испанию, да там и засядет навсегда. Он же ненавидит Данию и называет ее «новой Идеей».

— Послушать его, так он вообще не прочь объездить все страны мира и обосноваться в каждой из них, — а сам боится отъехать от Копенгагена дальше чем на день езды. Ты, верно, и не знаешь, что он опять стал восторженным сторонником прогресса и, даже, произносит революционные речи.

— Да что ты говоришь?

— С тех пор как немцы расхвалили его, он и у нас снова вошел в моду. Но антисемитизм у него бесследно исчез. Маркус Леви недавно купил ряд картин Фритьофа для своего собрания, на двадцать тысяч крон, кажется, так что теперь от Фритьофа не услышишь ничего, кроме восхвалений еврейской предприимчивости и благ, приносимых развитием индустрии.

Пер громко расхохотался.

— Да, на него это похоже! Я его встретил осенью в Берлине и, несмотря на его вечную браваду, душевно привязался к нему. Но мне и впрямь трудно сообразить, где в Фритьофе начинается собственно человек и кончается комедиант, буян, скандалист и позер.

— Собственно человек в нем нигде и не начинается, он художник с головы до пят.

— Да, может быть, в этом и кроется разгадка. Так или иначе, Фритьоф — явление необычайное. Я припоминаю один вечер в блаженной памяти «Котле». Фритьоф тогда продал свою картину и по этому поводу поил шампанским целую ораву каких-то случайных людей. До того он целый день прошатался по городу. Когда наступила ночь, хозяин отказался нас обслуживать. И тут Фритьоф вышел из себя. Я не забуду это роскошное зрелище до конца своих дней. Фритьоф запустил руку в карман и разбросал по всему залу целую пригоршню золотых. Поднялась страшная суматоха, потом деньги подобрали, и мы насилу увели его домой. Но тут-то и начинается самое интересное. От хозяина я потом узнал, что Фритьоф приходил к нему на следующее утро, — трезвый как стеклышко, — и весьма доверительно поинтересовался, не находил ли кто-нибудь при утренней уборке двадцатикроновую монету. У него недостает именно такой суммы, а он-де ясно видел, когда швырял золотые на пол, что один из них закатился под плевательницу. Кстати сказать, монету там и обнаружили. Короче говоря, хотя с виду Фритьоф совершенно ничего не соображал и буйствовал во всю мочь, он ни на секунду не забывал о подсчете и следил за каждой монетой. Ну что ты скажешь? Можно подумать, будто он просто притворился пьяным. Но это не так. В нем словно уживается целый десяток людей, и все разные. А может, так обстоит дело не только с Фритьофом, но и с другими, — во всяком случае, у нас, северян.

Якоба не откликнулась. Еще когда Пер жил в Берлине, ее немного огорчало его явное увлечение Фритьофом, ибо Фритьоф казался ей глупцом и негодяем, трагикомическим Фальстафом, которого расточительная природа, словно в насмешку, наделила творческим даром. Якоба признавала и талант, и неподражаемое мастерство Фритьофа, но не считала талант достаточным оправданием личных недостатков. Напротив, Она полагала, что выдающиеся способности обязывают, что снисходительность, с какой люди относятся к недостаткам Фритьофа, умаляет истинное величие искусства и принижает его.

Как и накануне, Пер рано откланялся; он устал. И Якоба даже не пыталась удерживать его. Нанни еще до сих пор не показывалась, но она могла приехать с последним поездом, — потому-то Пер заблаговременно исчез.

Но пока он добирался до Копенгагена, наступил поздний вечер. На Сенной рынок спустились сумерки, улицы окутала густая тьма. С одной стороны светилась вереница окон кафе в новом здании, отделанном с показной роскошью; с другой — призрачно маячила на бледном небе ветряная мельница. Если глядеть снизу, она напоминала большую, грузную ведьму, которая, простерши руки, предавала проклятью новый город.

Пер не сразу пошел домой. Невзирая на усталость, он последовал желанию, которое целый день таилось за его мыслями и заботами и дожидалось только удобного момента, чтобы завладеть им. Медленно — будто не по своей воле — он прошел по Вестсрбругаде, окаймленной двумя рядами фонарей и по вечернему оживленной.

Возле Багерстраде он свернул с Вестербругаде и углубился в тихие кварталы, прилегающие к Гамле Кунгевей. И вот уже он очутился на углу улицы, где жила его мать.

На случай если встретится кто-нибудь из семьи, он поднял воротник пальто и низко надвинул шляпу на лоб. Пока, правда, не видно было ни души. Сперва он пошел по той стороне улицы, где должен был находиться дом, а найдя его, перешел на другую сторону и спрятался в тени.

Отсюда он хорошенько разглядел ничем не примечательное, невзрачное четырехэтажное здание, поделенное на маленькие, трех-четырехкомнатные квартирки. Глаза его тотчас обежали ряд окон второго этажа, слева от входной двери, но ничего, кроме забрызганных краской стекол, он не увидел. Наверное, он что-то напутал. В квартире на втором этаже явно никто не жил — там шел ремонт. Потом он сообразил, как расположена лестница, и рассудил, что дверь, находящаяся, согласно газетному объявлению, «налево», должна оказаться справа от подъезда, если смотреть с улицы.

Там, куда перекочевал его взор, за одним окном виднелся слабый свет. Рядом, в соседней комнате, шторы не были спущены и на потолок падала узкая полоска света, — значит, дверь в освещенную комнату была неплотно прикрыта. Но напрасно силился он разглядеть еще что-нибудь, какую-нибудь мелочь, без которой мысль о том, что его мать действительно живет в этом чужом доме, по-прежнему как-то не укладывалась в голове.

И вдруг на подоконнике между цветочными горшками он разглядел один знакомый предмет, при виде которого кровь прихлынула к сердцу. Он узнал принадлежащую матери шкатулку для ниток — маленькую, круглую, — он помнил ее с детских лет, но тогда она ему казалась страшно глубокой и вместительной.

Минуту спустя за шторой мелькнула чья-то тень.

«Может быть, это мать»,— подумал он и вдруг задрожал от ночного холода.

Через несколько минут опять мелькнула та же тень, но так быстро и смутно, что он даже не мог определить, кто это — мужчина или женщина. Тут донеслись голоса какой-то развеселой компании, и Пер ушел.

Медленно вернулся он в город прежним путем.

Но уже возле самого отеля он, несмотря на мучительную усталость, вдруг почувствовал такую неохоту возвращаться в непривычную, чужую комнату, такую боязнь одиночества, что в дверях круто повернул и направился через всю площадь к кафе. В кафе он заказал кружку пива, забился в угол и попытался собраться с мыслями.

Только теперь, окончательно взвесив все события дня, теперь, когда вопрос о том, как быть, уже нельзя было отогнать громкими фразами, Пер до конца понял, какие трудности уготовил он себе. Пришлось даже согласиться, что Якоба и ее домашние не зря приняли все случившееся так близко к сердцу. Снова у него нет твердой почвы под ногами, снова вокруг него пустота, и выхода не видно. Есть, правда, один выход — полковник Бьерреграв. Есть даже и другой, в случае самой крайней необходимости — слабоумная баронесса.

Иначе говоря, надо либо, по примеру Дюринга и ему подобных, пожертвовать своей независимостью, обесплодить собственное «я», сделаться евнухом на службе у толпы, либо пойти в ученье Максу Бернарду, сознательно наметить себе жертву и хладнокровно обобрать ее. И здесь Якоба права. Третьего пути нет. «Если ты принимаешь цель, прими и средства».

Увы, никуда не денешься — он не годится на роль покорителя мира, как думал раньше. Он не смог принудить себя заплатить за большое счастье настоящую цену. Или — правильнее сказать — со славой и властью произошло то же самое, что и с прочими, особенно воспетыми радостями и соблазнами жизни: на близком расстоянии они утратили в его глазах свою привлекательность. Цена за них оказалась непомерно высока.

Ему вспомнился другой человек… покойный Ниргор. Как он сказал в ночь перед смертью в своей пророческой речи?

Но тут распахнулась стеклянная дверь, и в кафе вошел верзила двухметрового роста, седобородый, в светлом пальто, вскинув на плечо палку, словно меч. Это был Фритьоф!

От радости Пер чуть не окликнул его через весь зал. Но когда он уже хотел встать, чтобы Фритьоф поскорей увидел его, им вдруг овладели сомнения, и он остался на своем месте, даже взял газету и спрятался за ней, пока Фритьоф не прошел в соседний зал.

Спрятался он со стыда. Ему пришло в голову, что, рассказав о своих собственных успехах, Фритьоф благосклонно поинтересуется судьбой его планов, а это будет очень неприятно, потому что во время их берлинских споров он, Пер, весьма неосторожно похвалялся тем, какой интерес вызвали его идеи и какие надежды возлагают на них в компетентных кругах.

Тут ему стало ясно, что оставаться в Копенгагене, где на каждом шагу угрожают подобные встречи, просто нельзя. Мысль о празднестве, предстоящем на другой день в Сковбаккене, куда Саломоны созвали чуть не всю родню и всех знакомых, наполнила его неподдельным ужасом. Ежедневное общение с родителями Якобы при данных обстоятельствах вряд ли доставит ему особенное удовольствие, и вообще — ему здесь больше нечего делать. А борьбу, которую он задумал начать, опубликовав новую полемическую брошюру или ряд газетных статей, можно с таким же и даже с большим успехом вести из-за границы. К тому же эта история с Нанни… Да и мать, как на грех, именно сейчас вздумала перебраться Копенгаген.

Необходимо уехать. И как можно скорей. Надо будет завтра же поговорить с Якобой. Кстати, он с самого начала не собирался здесь задерживаться.

Пер допил пиво и вышел.

Выйдя из шумного и залитого светом кафе на большую пустынную площадь, он невольно глянул на старую мельницу и, сам того не замечая, на мгновение остановился среди площади, охваченный грустью, которая, казалось, исходит от этого призрака старины.

Потом медленно побрел в отель.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика