III
Всею своею собачьей душою расцвела Кусака. У нее было имя,
на которое она стремглав неслась из зеленой глубины сада; она принадлежала
людям и могла им служить. Разве недостаточно этого для счастья собаки?
С привычкою к умеренности, создавшеюся годами бродячей,
голодной жизни, она ела очень мало, но и это малое изменило ее до
неузнаваемости: длинная шерсть, прежде висевшая рыжими, сухими космами и на
брюхе вечно покрытая засохшею грязью, очистилась, почернела и стала лосниться,
как атлас. И когда она от нечего делать выбегала к воротам, становилась у
порога и важно осматривала улицу вверх и вниз, никому уже не приходило в голову
дразнить ее или бросить камнем.
Но такою гордою и независимою она бывала только наедине.
Страх не совсем еще выпарился огнем ласк из ее сердца, и всякий раз при виде
людей, при их приближении, она терялась и ждала побоев. И долго еще всякая
ласка казалась ей неожиданностью, чудом, которого она не могла понять и на
которое она не могла ответить. Она не умела ласкаться. Другие собаки умеют
становиться на задние лапки, тереться у ног и даже улыбаться, и тем выражают
свои чувства, но она не умела.
Единственное, что могла Кусака, это упасть на спину, закрыть
глаза и слегка завизжать. Но этого было мало, это не могло выразить ее
восторга, благодарности и любви, — и с внезапным наитием Кусака начала
делать то, что, быть может, когда-нибудь она видела у других собак, но уже
давно забыла. Она нелепо кувыркалась, неуклюже прыгала и вертелась вокруг самой
себя, и ее тело, бывшее всегда таким гибким и ловким, становилось
неповоротливым, смешным и жалким.
— Мама, дети! Смотрите, Кусака играет! — кричала
Леля и, задыхаясь от смеха, просила: — Еще, Кусачка, еще! Вот так! Вот так…
И все собирались и хохотали, а Кусака вертелась, кувыркалась
и падала, и никто не видел в ее глазах странной мольбы. И как прежде на собаку
кричали и улюлюкали, чтобы видеть ее отчаянный страх, так теперь нарочно
ласкали ее, чтобы вызвать в ней прилив любви, бесконечно смешной в своих
неуклюжих и нелепых проявлениях. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь из
подростков или детей не кричал:
— Кусачка, милая Кусачка, поиграй!
И Кусачка вертелась, кувыркалась и падала при несмолкаемом
веселом хохоте. Ее хвалили при ней и за глаза и жалели только об одном, что при
посторонних людях, приходивших в гости, она не хочет показать своих штук и
убегает в сад или прячется под террасой.
Постепенно Кусака привыкла к тому, что о пище не нужно
заботиться, так как в определенный час кухарка даст ей помоев и костей,
уверенно и спокойно ложилась на свое место под террасой и уже искала и просила
ласк. И отяжелела она: редко бегала с дачи, и когда маленькие дети звали ее с
собою в лес, уклончиво виляла хвостом и незаметно исчезала. Но по ночам все так
же громок и бдителен был ее сторожевой лай.
IV
Желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо,
и быстро стали пустеть дачи и умолкать, как будто непрерывный дождь и ветер
гасили их, точно свечи, одну за другой.
— Как же нам быть с Кусакой? — в раздумье
спрашивала Леля.
Она сидела, охватив руками колени, и печально глядела в
окно, по которому скатывались блестящие капли начавшегося дождя.
— Что у тебя за поза, Леля! Ну кто так сидит? —
сказала мать и добавила: — А Кусаку придется оставить. Бог с ней!
— Жа-а-лко, — протянула Леля.
— Ну что поделаешь? Двора у нас нет, а в комнатах ее
держать нельзя, ты сама понимаешь.
— Жа-а-лко, — повторила Леля, готовая заплакать.
Уже приподнялись, как крылья ласточки, ее темные брови и
жалко сморщился хорошенький носик, когда мать сказала:
— Догаевы давно уже предлагали мне щеночка. Говорят,
очень породистый и уже служит. Ты слышишь меня? А эта что — дворняжка!
— Жа-а-лко, — повторила Леля, но не заплакала.
Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и застонали
под тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было
смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на
край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей
уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах.
— Ты здесь, моя бедная Кусачка, — сказала вышедшая
Леля. Она уже была одета по-дорожному — в то коричневое платье, кусок от
которого оторвала Кусака, и черную кофточку. — Пойдем со мной!
И они вышли на шоссе. Дождь то принимался идти, то утихал, и
все пространство между почерневшею землей и небом было полно клубящимися,
быстро идущими облаками. Снизу было видно, как тяжелы они и непроницаемы для
света от насытившей их воды и как скучно солнцу за этою плотною стеной.
Налево от шоссе тянулось потемневшее жнивье, и только на
бугристом и близком горизонте одинокими купами поднимались невысокие
разрозненные деревья и кусты. Впереди, недалеко, была застава и возле нее
трактир с железной красной крышей, а у трактира кучка людей дразнила
деревенского дурачка Илюшу.
— Дайте копеечку, — гнусавил протяжно дурачок, и
злые, насмешливые голоса наперебой отвечали ему:
— А дрова колоть хочешь?
И Илюша цинично и грязно ругался, а они без веселья
хохотали.
Прорвался солнечный луч, желтый и анемичный, как будто
солнце было неизлечимо больным; шире и печальнее стала туманная осенняя даль.
— Скучно, Кусака! — тихо проронила Леля и, не
оглядываясь, пошла назад.
И только на вокзале она вспомнила, что не простилась с
Кусакой.
|