ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Спрыснув
золотые галуны удельного головы и знаменитого перепелятника, веселый и вполне
довольный собой и другими, Патап Максимыч заехал в деревню Вихореву, оставил
там у Груни Аксинью Захаровну, а сам денька на два отправился в губернский
город. Приехал туда под вечер, пристал у «крестника», у Сергея Андреича.
Колышкин
повел его в тенистый сад и там в тесовой беседке, поставленной на самом венце
кручи (Круча – утес, обрыв, гора стеной.), уселся с «крестным» за самовар.
После обычных расспросов про домашних, после отданных от Аксиньи Захаровны
поклонов, спросил Патап Максимыч Колышкина:
– А
что мой Алексеюшка? У тебя, что ли, он? Сергей Андреич только посвистал вместо
ответа.
– Чего
свищешь? По-человечьи говори, не по-птичьи, – с досадой молвил Патап
Максимыч.
– Рукой
не достанешь его… Куда нам такого внаймах держать!.. – сказал Сергей
Андреич.
– Как
так? – удивился Чапурин.
– Маленько
повыше меня, на Ильинке – Рыкаловский дом знаешь?
– Как
не знать? – молвил Патап Максимыч.
– А
вон на пристани, третий пароход от краю, бела труба с красным перехватом.
Видишь?
– Ну?
– И
дом Рыкаловский и пароход с белой трубой теперь Алексея Трифоныча Лохматова. И
он теперь уж не Лохматый, а Лохматов прозывается. По первой гильдии… Вот как…–
сказал Колышкин.
Не нашел
Чапурин слов на ответ. Озадачили его слова Сергея Андреича.
– Да
это на плохой конец сотня тысяч! – молвил он после короткого молчанья.
– Девяносто, –
сказал Сергей Андреич, закуривая сигару. – Маленько не угадал.
– Откуда
ж такие у него деньги? С неба свалились, с горы ли скатились? – вскликнул
в изумленье Патап Максимыч.
– И
с неба не валились и с горы не катились – жена принесла, – молвил
Колышкин.
– Как
жена?.. Какая жена?.. – вскликнул, вскочив со скамьи, Патап Максимыч.
– Какие
жены бывают… Вечор повенчались…– куря равнодушно сигару, ответил Колышкин.
– На
ком, на ком? – горя нетерпеньем, спрашивал Патап Максимыч.
– Ну-ка,
вот угадай!.. Из ваших местов, из-за Волги невесту брал, да еще из скитов…
Разумеешь? – молвил Колышкин.
– Знаю
теперь, догадался! – вскликнул Патап Максимыч. – Дура баба, дура!..
На Петров день у сестры мы гостили, там узнали, что она тайком из скита с ним
поехала… Неужели пошла за него?
– Пошла, –
ответил Сергей Андреич.
– Дурища! –
вполголоса промолвил Чапурин.
– Верно
твое слово, – подтвердил Колышкин. – Надивиться не могу, как это
решилась она… Баба не в молодях, а ему немного за двадцать перевалило; лет
через десять – она старуха, а он в полной поре… Видала от первого мужа
цветочки, от другого ягодок не увидать ли… И увидит, беспременно увидит… Еще
женихом какое он дельце обработал – чуть не половину ее капитала за собой
закрепил… И дом и пароход – все на его имя. Завладеет и деньгами, что в ларце у
жены покаместь остались… Всем по скорости завладеет… Тогда и свищи себе в кулак
Марья Гавриловна, гляди из мужниных рук… Воли-то нет над ней, поучить-то
некому, дурь-то выбить из пустой головы.
– Как
же это он таково скоро? – молвил Патап Максимыч, не глядя на Колышкина.
– Такие
дела всегда наспех делаются, – сказал Сергей Андреич. – Баба молодая,
кровь-то, видно, еще горяча, а он из себя молодец… Полюбился… А тут бес… И
пришлось скорей грех венцом покрывать… Не она первая, не она последняя… А ловок
вскормленник твой… метил недолго, попал хорошо.
– Да,
ловок, – вздохнул Патап Максимыч, и яркая краска облила думное лицо его.
– Билет
на свадьбу присылал, да я не поехал, – молвил Сергей Андреич.Ну его к
богу. Не люблю таких.
Не
отвечал Патап Максимыч. Про Настю ему вспомнилось.
– Шельмец! –
порывисто с места вскочив, вскликнул он и стал ходить по беседке взад и вперед.
– Раскусил-таки! –
усмехнулся Колышкин. – Да, молодец!.. Из молодых, да ранний!.. Я, признаться,
радехонек, что ты вовремя с ним распутался… Ненадежный парень – рано ли, поздно
ли в шапку тебе наклал бы… И спит и видит скору наживу… Ради ее отца с матерью
не помилует… Неладный человек!
– Не
в примету мне было то, – обмахиваясь платком, промолвил Патап Максимыч.
Пот градом струился по раскрасневшемуся лицу его.
– А
я так приметил, даром что меньше твоего знаю пройдоху…– сказал на то
Колышкин. – Намедни пожаловал… был у меня. Парой в коляске, в модной
одеже, завит, раздушен, закорузлые руки в перчатках. Так и помер я со смеху…
Важный, ровно вельможа! Руки в боки, глаза в потолоки – умора! И послушал бы
ты, крестный, как теперь он разговаривает, как про родителей рассуждает…
Мерзавец, одно слово – мерзавец!
– Что
ж про родителей-то? – спросил Патап Максимыч.
– Спрашиваю
его: будут ли на свадьбу, повестил ли их? «Некогда, говорит, мне за ними рассылать,
оченно, дескать, много и без них хлопот».
– Дела,
дела! – глубоко вздохнул Патап Максимыч, садясь на стул перед Колышкиным.
– Да,
крестный, дела, что сажа бела, – молвил Сергей Андреич.
– Повидаться
мне с ней надо б, с Марьей-то Гавриловной, – подумав, сказал Патап Максимыч. –
Дельце есть до нее… За тем больше и в Комаров к сестре ездил, чаял ее там увидать.
– Что
за дельце такое? – спросил Колышкин.
– Торговое, –
сухо ответил Чапурин.
– Что
ж?.. Сходи поздравь с законным браком. Законный как есть – в духовской
венчались, в единоверческой, – сказал Сергей Андреич.
– Да
ведь они оба нашего согласу, – удивился Патап Максимыч.
– Духовско-то
венчанье, слышь, покрепче вашего, – улыбнулся Колышкин.Насчет наследства
спокойнее, а то неравно помрет, так после нее все брату достанется. Так и
сказал. Боится, видишь, чтоб Залетовы не вступились в имение, не заявили бы после
ее смерти, что не было венчанья, как следует.
– Не
сделает этого Залетов, – молвил Патап Максимыч. – Знаю я Антипу
Гаврилыча: до денег жаден, а на такое дело не пойдет.
– Сам
я знаю Залетова, сам то же думаю, а вот Алексей Трифоныч Лохматов не таких,
видно, мыслей держится, – ответил Колышкин.
– Не
чаял от него таких делов, не чаял, – качая головой, говорил Патап
Максимыч.
После
того приятели спокойно толковали про торговые дела, про пароходство, клади и поставки.
И длилась у них беседа до ужина.
– Где
спать-то велишь? – спросил Патап Максимыч, выходя с хозяином после ужина
из беседки.
– Все
приготовлено. Успокою дорогого гостя!.. В кои-то веки пожаловал!.. –
говорил Сергей Андреич.
– Ты
бы мне здесь в беседке велел постлать… На вольном воздухе легче, не
душно, – сказал Патап Максимыч.
– Чтой-то
ты, крестный? – возразил Сергей Андреич. – Возможно ль тебе у меня не
в дому ночевать!.. На всех хватит места. Хочешь, спальню свою уступлю? Нам с
женой другое место найдется.
– Нет,
уж ты вели мне постеленку в беседке постлать… На воле-то крепче
поспится, – настаивал Патап Максимыч.
– На
заре-то холодно будет – озябнешь, – молвил Сергей Андреич.
– Наше
дело мужицкое – авось не замерзнем, – усмехнулся Патап Максимыч и настоял,
чтоб ночлег был сготовлен ему в беседке.
Полночь
небо крыла, слабо звезды мерцали в синей высоте небосклона. Тихо было в воздухе,
еще не остывшем от зноя долгого жаркого дня, но свежей отрадной прохладой с
речного простора тянуло… Всюду царил бесшумный, беззвучный покой. Но не было
покоя на сердце Чапурина. Не спалось ему и в беседке… Душно… Совсем раздетый,
до самого солнышка простоял он на круче, неустанно смотря в темную заречную
даль родных заволжских лесов.
"Так
вот он каков объявился!.. Корыстник!.. Падок на деньги, жаден к богатству!.. А
я-то как о нем рассуждал, – так сам с собою раздумывал Патап
Максимыч. – Стало быть, и покойницу-то из-за корысти губил он!.. Не
познала тайных замыслов его, голубонька; мороком обвел злодей, отуманил ее. Не
красы девичьей, а денег моих добивался! Теперь это солнца ясней… А я ль не
любил его, я ли о нем не старался!.. От родного отца откинулся, как же бы
тестя-то стал почитать?..
Э!..
Пропадай он совсем!.. И пропадет, как капустный червяк пропадет!.. Не праведна
корысть впрок не пойдет… А выскользнул из рук!.. Сам стал богат: теперь ни
угрозой, ни лаской, ни дарами, ни долгами рта ему не завяжешь… Обесславит ее во
гробу, накроет позором мою голову!.. Ох, господи, господи!.. От него все
станется… Чует мое сердце!"
Долго
раздумывал Чапурин, как бы властной рукой наложить молчанье на уста разбогатевшего
Алексея, но, как ни раскидывал умом, ничего придумать не мог. Стало его
заботить и дело с Марьей Гавриловной. За год перед тем взял он у нее двадцать
тысяч рублей по векселю, срок платежа наступал, а денег в сборе нет. Взявши
зимой не по силам подряд, извел он залежные деньги, а за поставку уплату надо
получать у Макарья…
О долге
прежде ему не гребтелось, не думал Чапурин о сроке, знал, что Марья Гавриловна
не то что полтора месяца, целый год подождет. Бывши на Настиных похоронах, сама
закинула такое слово Патапу Максимычу. Оттого и денег он не припас, оттого и
хотелось потолковать с Марьей Гавриловной насчет отсрочки… А срок послезавтра.
«Она вся
теперь в его власти, – ходя по венцу горы, думал Чапурин.Вдруг он не
захочет?.. Вдруг ко взысканью представит… Нет, не представит… Разве мало видел
от меня милостей?.. Не камень же в самом деле!..»
Утром
Патап Максимыч, не повидавшись с Сергеем Андреичем, в Рыкаловский дом пошел.
Затуманилось в глазах, тоской заныло гордое сердце кичливого тысячника, когда
вспало ему на ум, что будто на поклон он идет к своему токарю…
Полугода
не прошло с того, как, подав щедрую милостыню, вырвал он из нищеты его семью, а
самого приблизил к себе ровно сродника. Позором честной семьи за добро
заплатил, но и после того не оскудела рука Патапа Максимыча. И вот теперь,
когда, по словам Колышкина, Алексей во всю ширь развернулся и во всей наготе
выказал жадную, корыстную душу свою, высокомерному Чапурину доводится идти к
нему, ровно на поклон, просить, может быть, кланяться… Сроду не случалось ему
такого униженья, никогда не бывала так оскорблена его спесь, его надменность самим
собой… Но все-таки надеялся он на Марью Гавриловну. Она добрая, отсрочит, сама
же обещала отсрочку, сама говорила, чтоб он не хлопотал, не сбирал денег на
расплату в срок.
Не
надивится Патап Максимыч, глядя на богато разубранные комнаты Алексея
Трифоныча. Бронза, зеркала, ковры, бархаты, цветы – ничем не хуже колышкинских.
И все так ново, так свежо, так ярко, все так и бьет в глаза… И это дом поромовского
токаря, дом погорельца, что прошлой зимой нанимался к нему в работники!.. Ночи
темней сумрачные взоры Чапурина.
***
Самого
Алексея не было дома, на пароход уехал, в тот день надо было ему отваливать. Марья
Гавриловна, только что повестили ее про Патапа Максимыча, тотчас вышла к нему
из внутренних горниц.
В пышном
нарядном платье, но бледная, задумчивая, с поникшей головой, неслышными стопами
медленно вышла она по мягким пушистым коврам и стала перед Патапом Максимычем.
Подняла голову, вспыхнула заревом, опустила глаза.
– С
законным браком, сударыня Марья Гавриловна, – тихо и сдержанно, но сильно
взволнованным голосом проговорил Патап Максимыч.
– Покорно
вас благодарю, – чуть слышно отвечала она. – Садиться милости просим.
Сели.
Речи нейдут на уста ни тому, ни другой. Помолчав, Чапурин сказал:
– А
я вечор только приехал. Знать бы наперед, на свадьбу поспешил бы.
– Покорно
вас благодарю, – сдерживая, сколько доставало силы, волненье, тихо
ответила ему Марья Гавриловна.
– Скоренько
поспешили, – после нового молчанья промолвил Патап Максимыч.
– Власть
божия, Патап Максимыч, судьба! – сказала Марья Гавриловна.
– Вестимо, –
молвил Патап Максимыч. – Что на роду человеку написано, от того никому не
уйти. Сказано: сужена-ряжена ни пешу обойти, ни конному объехать!..
– Аксинья
Захаровна как в своем здоровье, Параша? – догадалась, наконец, спросить
Марья Гавриловна.
– Живут
помаленьку, – отвечал Патап Максимыч. – Хозяйку в Вихореве у Груни
покинул, Прасковья гостит в Комарове.
– Матушка
Манефа здорова ль? – совсем склонив голову, едва переводя дух, чуть слышно
спросила Марья Гавриловна.
– Пеншит
помаленьку. Старого леса кочерга!.. Хворает, болеет, а сотню лет наверняк проскрипит, –
слегка улыбнувшись, промолвил Чапурин.
Еще
что-то хотела сказать Марья Гавриловна, но не вылетело из уст ее крылатого
слова.
– На
Петров день у Манефы гостили мы, – зачал опять Патап Максимыч. – Не
обессудьте, Марья Гавриловна, в вашем домике приставали: я, да кум Иван
Григорьевич, да удельный голова, да Марка Данилыч Смолокуров, – не
изволите ли знать?
– Слыхала
про Марка Данилыча, – молвила Марья Гавриловна. – Сказывают, человек
хороший.
Опять
настало молчанье. С духом сбирался Патап Максимыч.
– А
я с просьбицей к вам, Марья Гавриловна, – зачал он, наконец, и замялся на
первых словах.
– С
какой, Патап Максимыч? – с ясным взором и доброй улыбкой спросила Марья
Гавриловна.
– Да
вот насчет того векселя… Послезавтра срок. Как были вы у нас на Настиных
похоронах, сами тогда сказали, что согласны отсрочить…
Мне бы
всего месяца на полтора. Надеясь на ваше слово, денег я не сготовил. Безо
всяких затруднений можно бы было и больше той суммы перехватить, да видите –
теперь вдруг подошло… Тогда при моей скорби-печали, сами знаете; до того ли мне
было, чтоб векселя переписывать… А теперь уж сделайте такую вашу милость, не
откажите, пожалуйста. Все векселя, что даны мне за горянщину, писаны до спуска
флагов у Макарья, значит, по двадцать пятое августа. Уж сделайте такую милость,
Марья Гавриловна, перепишите векселек-от на два месяца, по девятое, значит,
сентября.
– С
великим моим удовольствием, – ответила Марья Гавриловна. – Не
извольте беспокоиться, Патап Максимыч… Так точно, сама я тогда говорила вам,
чтоб вы не хлопотали об уплате на срок… Вот Алексей Трифоныч сейчас приедет,
доложу ему, что надо завтра непременно тот вексель переписать.
– А
сами-то вы? – спросил Патап Максимыч.
– Сами
вы муж, сами семьи голова, Патап Максимыч,-улыбнувшись, промолвила Марья
Гавриловна. – По себе посудите – стать ли замужней женщине в такие дела
помимо мужа входить?.. У меня все ему сдано… Посидите маленько, не поскучайте
со мной, он скоро воротится. Пароход сегодня в Верху отправляет – хлопоты.
Колом
повернуло сердце у Патапа Максимыча. Приходится поклониться Алексею. «Не во сне
ль это?» – думает высокомерный, спесивый тысячник, и багровый румянец обливает
лицо его, кулаки сами собой стиснулись, а черные глаза так и засверкали
искрами. "И угораздило ж ее за такого талагая (Талагай – болван, неуч,
невежа.) замуж идти!.. Ему кланяться!.. Алешке Лохматому… Да пропадай он
совсем!.. В разор разорюсь, а не поклонюсь ему!..
Ох,
дура, дура!.. Погоди, матушка, погоди – облупит он тебя, как липочку, да,
кажись, немного уж осталось и обдирать-то тебя!..
Вдруг по
всему дому звон раздался. Давно ль не умел Алексей сладить со звонком на крыльце
у Колышкина, а теперь сам приделал звонки к подъезду «благоприобретенного» дома
и каждый раз звонил так усердно, как разве только деревенски ребятишки звонят о
Пасхе на сельских колокольнях.
– Приехал, –
молвила Марья Гавриловна, и как-то неловко стало ей перед Патапом Максимычем.
Слегка засуетилась она.
Бойко,
щепетко (Щепетко – щегольски, по-модному, но неловко. Щепетун – щеголь, щепет –
щегольство. Слова эти употребляются в простом народе Нижегородской и других поволжских
губерний.) вошел Алексей. Щеголем был разодет, словно на картинке писан.
Поставив шляпу на стол и небрежно бросив перчатки, с неуклюжей развязностью
подошел он к Патапу Максимычу. Как ни сумрачен, как ни взволнован был Чапурин,
а еле-еле не захохотал, взглянув на своего токаря, что вырядился барином.
– Наше
вам наиглубочайшее! – закатывая под лоб глаза, нескладно повертываясь и
протягивая руку Патапу Максимычу, с ужимкой сказал Алексей.Оченно рады,
почтеннейший господин Чапурин, что удостоили нас своей визитой!
Нехотя
подал Патап Максимыч ему руку, еще раз с головы до ног оглядел Алексея, слегка
покачал головой, но сдержался – слова не молвил. Одно вертелось на уме:
«Наряд-от вздел боярский, да салтык-от остался крестьянский, надень свинье золотой
ошейник, все-таки будет свинья».
– Садиться
милости просим, почтеннейший господин Чапурин, – говорил Алексей, указывая
на диван Патапу Максимычу. – А ты, Марья Гавриловна, угощенья поставь:
чаю, кофею, «чиколату». Чтобы все живой рукой было! Закуску вели сготовить,
разных водок поставь, ликеров, рому, коньяку, иностранных вин, которы получше.
Почтенного гостя надо в акурат угостить, потому что сами его хлеб-соль едали.
– Спасибо
на памяти про нашу хлеб-соль, – сухо промолвил Патап Максимыч. – Не
беспокойте себя понапрасну, Марья Гавриловна. Ни чаю, ни кофею, ни закусывать
мне теперь не охота… И за то благодарен, что хлеб-соль моя не забыта.
– Помилуйте,
почтеннейший господин Чапурин, как же возможно вашу хлеб-соль нам позабыть? –
молвил Алексей. – Хоша в те времена и в крестьянстве я числился, никакого
авантажу за собой не имел, однако ж забыть того не могу… Справляй, справляй, а
ты, Марья Гавриловна… Не можно того, чтоб не угостить господина Чапурина. Сами
у него угощались, и я и ты.
– Пожалуйте,
Патап Максимыч, не побрезгуйте нашим угощением. Мы ото всей души, – сказала
Марья Гавриловна и вышла.
И Патапу
Максимычу и Алексею было как-то неловко, тягостно. Еще тягостней показалось им,
когда они остались с глазу на глаз. Молчали, поглядывая друг на друга.
– Пароход
сейчас отправил, – заговорил, наконец Алексей. – Хлопот по горло.
Известно дело – коммерция!.. Насилу отделался.
– К
Верху побег?.. – чтобы что-нибудь сказать спросил Патап Максимыч.
– Как
есть в акурат, угадали: в Рыбну, – ответил Алексей.
– С
кладью?
– Неужто
погоним пустой?.. Не расчет-с!.. На одних дровах обожжешься!.. – с
усмешкой промолвил Лохматов. – Две баржи при «Соболе» побежали: с хлебом
одна, другая со спиртом. Фрахты ноне сходные.
– Чего? –
спросил Патап Максимыч.
– Фрахты,
говорю, ноне сходные. Двенадцать копеек с пуда… Оно, правда, на срок, с неустойкой.
– Фрахты!
Вот оно что! Цены значит, а я, признаться, сразу-то не понял, – слегка
усмехнувшись, проговорил Патап Максимыч.
Не
укрылась мимолетная усмешка от Алексеева взора. Ровно ужалила она его. И
вскипело у него яростью сердце на того человека, на которого прежде взглянуть
не смел, от кого погибели ждал…
– Пожалуйте,
Патап Максимыч, – входя в гостиную, приветливо молвила Марья Гавриловна. –
Захотелось мне в своих горницах вас угостить. Милости простим!..
Нахмурился
Лохматов, кинул на жену недружелюбный взор, однако встал и пошел вслед за ней и
за Патапом Максимычем.
– Ты
бы, Марья Гавриловна, амбреем велела покурить, – сказал он, подняв нос и
нюхая изо всей силы воздух. – Не то кожей, не то дегтем воняет… Отчего бы
это?
Вздрогнул
и побагровел весь Патап Максимыч. Отправляясь к молодым, надел он новые сапоги.
На них-то теперь с язвительной усмешкой поглядывал Алексей, от них пахло. Не
будь послезавтра срок векселю, сумел бы ответить Чапурин, но теперь делать
нечего – скрепя сердце, молчал.
Усердно
потчевала гостя Марья Гавриловна. Но и лянсин (Высший сорт чая.), какого не бывало
на пирах у самого Патапа Максимыча, и заморские водки, и тонкие дорогие вина, и
роскошные закуски не шли в горло до глубины души оскорбленного тысячника… И кто
ж оскорбляет, кто принижает его?.. Алешка Лохматый, что недавно не смел глаз на
него поднять. А тот, как ни в чем не бывало, распивает себе «чиколат», уплетает
сухари да разны печенья.
– Самый
интересный этот напиток "чиколат, – бросил он небрежно слово
Чапурину. – Как есть деликатес! Попробуйте, почтеннейший!.. Отменнейший
скус, я вам доложу… Самый наилучший – а ла ваниль… У вас его, кажись, не
варят?.. Попробуйте…
– Чем
бог послал, тем и питаемся, – сдержанно, но злобно промолвил Чапурин.
– Да
вы попробуйте. Грешного в эвтом «чиколате» нет ничего. Могу поручиться, –
надменно говорил Алексей. – Марья Гавриловна, подлей-ка еще. Да сама-то
что не пьешь?.. Не опоганишься… Чать, здесь не скиты. Скусный напиток, как есть
а ла мод. В перву статью.
– Не
хочется, Алексей Трифоныч, – краснея, ответила Марья Гавриловна.
– А
ты, глупая бабенка, губ-то не вороти, протведай!.. – резко сказал Алексей
и затем громко крикнул: – Чилаек!
Вошел
слуга. Одет был он точь-в-точь, как люди Колышкина.
– Шенпанского! –
сказал Алексей и развалился на диване. – Надо вам, почтеннейший господин
Чапурин, проздравить нас, молодых… Стаканы подай, а Марье Гавриловне махонький
бокальчик! – во все горло кричал он вслед уходившему человеку.
В каждом
слове, в каждом движенье Алексея и виделось и слышалось непомерное чванство
своим скороспелым богатством.
Заносчивость
и тщательно скрываемый прежде задорный и свирепый нрав поромовского токаря
теперь весь вышел наружу. Глазам и ушам не верил Чапурин, оскорбленная гордость
клокотала в его сердце… Так бы вот и раскроил его!.. Но нельзя – вексель!.. И
сдержал себя Патап Максимыч, слова противного не молвил он Алексею.
На
прощанье обратился не к ему, а к Марье Гавриловне.
– Так
как же, сударыня Марья Гавриловна, насчет того векселька мы с вами покончим?..
Срок послезавтра, а вот перед богом, денег теперь у меня в сборе нет… Все это
время крепко на ваше слово надеялся, что на два месяца отсрочку дадите.
– Я,
Патап Максимыч, от своего слова не отретчица, – быстрый взор кидая на
мужа, молвила Марья Гавриловна. – И рада б радехонька, да вот теперь уж
как он решит… Теперь уж я из его воли выйти никак не могу. Сами знаете, Патап
Максимыч, что такое муж означает – супротив воли Алексея Трифоныча сделать
теперь ничего не могу.
– Да
ведь сами же вы, Марья Гавриловна, тогда, у покойницы Насти на похоронах, о том
разговор завели… Я не просил. Знай я вашу перемену, не стал бы просить да
кланяться…
– Так
точно, Патап Максимыч. Это как есть настоящая правда, что я тогда сама разговор
завела, – низко склоняя голову, молвила Марья Гавриловна. – Так ведь
тогда была я сама себе голова, а теперь воли моей не стало, теперь сама под
мужниной волей…
– А
может статься, Марья-то Гавриловна такое обещанье вам только для того дала,
чтоб не оченно вас расстроивать, потому что в печали тогда находились,
схоронивши Настасью Патаповну, – насмешливо улыбаясь, с наглостью сказал
Алексей.
Вспыхнул
Чапурин. Зло его взяло… «Смеет, разбойник, имя ее поминать!..» Пламенным взором
окинул он Алексея, сжал кулаки и чуть слышным, задыхающимся голосом промолвил:
– Не
мне б слушать таки речи, не тебе б их говорить…
Дерзко,
надменно взглянул Алексей, но смутился, не стерпел, потупил глаза перед гневным
взором Чапурина.
– Да
вы не беспокойтесь, Патап Максимыч, – робко вступилась Марья
Гавриловна. – Бог даст, все как следует уладится. Алексей Трифоныч все к
вашему удовольствию сделает.
– Аль
забыла, что к ярманке надо все долги нам собрать? – грубо и резко сказал
Алексей, обращаясь к жене. – Про что вечор после ужины с тобой
толковали?.. Эка память-то у тебя!.. Удивляться даже надобно!.. Теперь отсрочки
не то что на два месяца, на два дня нельзя давать… Самим на обороты деньги
нужны…
Ни
саврасок не помнил, ни христосованья, ни того, что было меж ними на последнем
прощанье в Осиповке.
Но Патап
Максимыч ничего не забыл… Едва держась на ногах, молча поклонился он хозяйке и,
не взглянув на хозяина, пошел вон из дому.
Воротясь
к Колышкину, Чапурин прошел прямо в беседку. Не хотелось ему на людей глядеть.
Но рядом с беседкой возился в цветниках Сергей Андреич.
– Что,
крестный, не весел, голову повесил? – крикнул он, не покидая мотыги.
Не
ответил Патап Максимыч. Разъярился уж очень, слова не мог сказать…
Разговорил-таки
его Сергей Андреич. Мало-помалу рассказал Патап Максимыч и про вексель и про
подарки, сделанные им Алексею, про все рассказал, кроме тайного позора Насти покойницы.
– Вешать
мало таких!.. – вспыхнув от гнева, вскликнул Колышкин. – А она-то,
она-то! Эх, Марья Гавриловна, Марья Гавриловна!.. Бить-то тебя, голубушка,
некому!.. Понятно, зачем деньги ему в наличности нужны, – году не пройдет,
обдерет он ее до последней рубашки, а там и пустит богачку по миру… Помяни мое
слово… А каков хитрец-от!.. И мне ведь спервоначалу складным человеком казался…
Поди ты с ним!.. Правду говорят: не спеши волчонка хвалить, дай зубам у серого
вырости… Плюнь на него, крестный. Забудь, что есть на свете такой человек.
– До
смертного часу не забыть мне его!.. Посрамитель он мой!..
Колышкин
думал, что Патап Максимыч насчет векселя говорит. Потому и сказал:
– Какой
же он тебе посрамитель? Времени хоть немного, а, бог даст, управимся… А ему посрамление
будет… И на пристани и на бирже всем, всем расскажу, каков он есть человек,
можно ль к нему хоть на самую малость доверия иметь. Все расскажу: и про
саврасок, и про то, как долги его отцу со счетов скинуты, и сколько любил ты
его, сколько жаловал при бедности… На грош ему не будет веры… Всучу щетинку,
кредита лишу!
– Не
делай так, Сергей Андреич… Зачем?.. Не вороши!.. – все про Настю думая и
пуще всякого зла опасаясь бесстыдных речей Алексея, молвил Чапурин. – Ну
его!.. Раз деньги на подряд мне понадобились… Денег надо было не мало… Пошел я
в гостиный… поклонился купечеству – разом шапку накидали… Авось и теперь не
забыли… Пойду!.. И пошел было.
– Стой,
крестный, не спеши. Поспешишь – людей насмешишь, – молвил Сергей Андреич,
удерживая его за руку. – Пожди до утра – сегодня ли, завтра ли деньги
собрать, все едино: платеж-от послезавтра еще… Отдохни, спокойся, а я, пообедавши,
кой-куда съезжу… Много ль при тебе денег теперь?
– Трех
тысяч не будет… Если сейчас же в Городец да в Красну Рамень послать, столько ж
еще б набралось, – молвил Патап Максимыч.
– У
меня… кой-что в кассе найдется… Вот что, крестный: до завтра из дому ни шагу!..
Слышишь?.. И до себя никого не допускай – дома, мол, нет. А теперь обедать
давай – здесь, на вольном воздухе, пожуем самдруг…
– Хлопотать
надо мне, Сергей Андреич, – промолвил Чапурин.
– Я
буду хлопотать, а ты сиди дома, точи веретёна, – перебил Колышкин.И
хозяйке моей не кажись – вишь какой ты расстроенный!.. Не надо таким в люди
казаться… То дело, бог даст, обойдется и ввек не помянется, а увидят тебя
этаким, толки зачнутся да пересуды, наплетут и невесть чего – и, что ни
придумают, ввек того не забудут… Сиди же дома, крестный… Слышишь?..
– Ладно, –
упалым голосом, жалобно промолвил Патап Максимыч и молча стал смотреть на реку.
После обеда Сергей Андреич куда-то надолго уехал. Поздно вечером он воротился.
Патап Максимыч сидел на приступках беседки, подпершись локтями и закрыв лицо
ладонями.
– Ну
что, крестный? – весело спросил его Сергей Андреич.
– Ничего,
думал все…– уныло проговорил Патап Максимыч.
– Про
что ж так невесело раздумывал? Неужто все про Алешку непутного? – спросил
Колышкин.
– О
слове писания размышлял я, Сергей Андреич, – садясь на скамейку, ответил:
– «Овым подобает расти, овым же малитися…» Так оно и выходит… Каков я был до
сего человек!.. Возносился паче меры, на всякого смотрел свысока… И смирил меня
господь за треклятую гордость… Не от сильного-могучего, не от знатного, от
властного – от своего страдника-работника, от наймиста (Наемный работник, также
наемный охотник в солдаты.) принял я поношение, потерпел унижение!.. Слётыш,
материно молоко на губах не обсохло, а клони перед ним седую голову… Ему расти,
мне же малитися!.. Что ж? господня воля!.. Благо ми, яко смирил мя еси,
господи!.. Да это что? Трын-трава!.. Знал бы ты сердце мое, Сергей Андреич,
ведал бы думы мои сокровенные!.. – порывисто вскликнул Чапурин и чуть не
выдал заветной тайны своей…
– Да
что это, крестный, с тобою? Приди в себя, образумься!.. – молвил
изумленный Сергей Андреич.
А
изумился оттого, что заметил слезу на седой бороде Патапа Максимыча. В другой
только раз видел он слезы крестного. Впервые видел их на Настиных похоронах.
– Спокойся,
крестный!.. Перестань!.. – уговаривал его Колышкин. – На что это
похоже?..
– Ты
что?.. – вскочив со скамьи и быстро подняв голову, вскликнул Патап
Максимыч. – Думаешь, вот дескать, какой кряж свалился?.. От векселя
думаешь?.. Не помышляй того, Сергей Андреич… Эх, друг мой сердечный, –
примолвил он грустно, опуская голову и опять садясь на скамейку. – Как
Волги шапкой не вычерпаешь, так и слез моих уговорами не высушишь!.. Один бы
уж, что ли, конец – смерть бы, что ли, господь послал!..
Долго с
сердечной любовью разговаривал его Колышкин, уверяя, что деньги завтра будут
готовы, но это не успокоило Патапа Максимыча… Настина тайна в руках страдника –
вот что до самого дна мутило душу его, вот что горем его сокрушало… Не
пригрозишь теперь богачу, как грозил дотоль нищему.
– Нет,
уж ты, бога ради, освободи меня, Сергей Андреич, – сказал, наконец, Патап
Максимыч. – Изнемог я… Дай одному с печалью остаться, подь отсель, оставь
меня одного… Дай надуматься… А какой я допреж сего столп был неколебимый… Помнишь?..
Никого не боялся, ничего не страшился!.. Шатнуло горе, свихнуло!.. Глядя на
меня, поучайся, Сергей Андреич, познай, как человеку подобает малитися… Божий
закон!.. Господне определенье!..
– Эх,
крестный, крестный!.. Да стоит ли Алешка Лохматов такого горя-уныния? – с
сердечным участьем молвил Сергей Андреич. – Зачем безнадежишь себя?..
Бог не
без милости. Дело не пропащее… Уладим, бог даст… А тебе бы в самом деле хорошо
одному побыть… Прощай… Утро вечера мудренее… Помнишь, как ребятишкам бабы
сказки сказывают? И я скажу тебе, что в сказках говорится: «Что тебе от меня
будет сделано, то будет не служба, а службишка, спи-почивай до утра – утро
вечера мудренее».
И
неспешным шагом пошел из саду вон. Не берет сон Патапа Максимыча. Сидит на
скамье, у самого края кручи, что отвесной стеной стоит над нижним городом и
рекою… Другая ночь безо сна!.. Не доводилось прежде испытывать такой бессонницы
Патапу Максимычу… Далеко было за полночь, заря занялась над горами, погасли
огни пароходов, говор и гомон зачался на реках и на набережных, когда
удрученный горем, сломленный в своей гордости, ушел Чапурин в беседку…
Запер он
дверь изнутри, опустил в окнах занавеси, вынул из чемодана образ Спаса нерукотворенного,
поставил его на столике и затеплил восковую свечу… Солнце давно уже играло золотистыми
лучами по синеватой переливчатой ряби, что подернула широкое лоно Волги, и по
желтым струям Оки, давно раздавались голоса на судах, на пристани и на улицах
людного города, а Патап Максимыч все стоял, на келейной молитве, все еще клал
земные поклоны перед ликом Спаса милостивого.
Молитва
успокоила взволнованную душу, поклоны утомили тело, он прилег… И пришел
благодатный сон и держал его почти до полудня.
Только
проснулся Патап Максимыч, с радостным видом Колышкин в беседку вошел.
– Здравствуй,
крестный!.. Здоров ли, родной? – весело спросил он Чапурина.
– Заспался
грехом, не обессудь, – промолвил Патап Максимыч, зевая. – Всю ночь
напролет на волос не уснул. К ранним обедням звонили, как я задремал… Полдни
никак?.. Эк я!.. Сроду того не бывало.
– А
вот говорится пословица: «Долго спать – с долгом встать». К тебе она не
подходит, – улыбаясь, молвил Колышкин.
– Как
не подходит? Ко мне-то больше всего и подходит, – возразил Чапурин.
– Ан
нет, – сказал на то Сергей Андреич. – Сряжайся скорей, ступай к
разбойнику… Вот деньги. Ни в Красну Рамень, ни в Городец посылать не надо, и
твои три тысячи пускай при тебе остаются… Получай двадцать тысяч. И положил
перед ним пачки бумажек.
– Спеши
к Алешке-то, покаместь на биржу не отъехал, – торопил Сергей Андреич Чапурина. –
Брякнет, пожалуй, там: завтра, мол, вексель на Чапурина подаю ко взысканью.
Тогда хоть и расплатишься, а говор да слава пойдут… Скорее, крестный, скорей!..
– Деньги-то
откуда? – хмурясь, спросил у Колышкина Патап Максимыч.
– Мои, –
тот отвечал. – Тебе какое дело – откуда?..
– Твои?
Сам вечор говорил, что ты не при деньгах, – молвил Чапурин.
– Торговое
дело! Седни при гроше, завтра в барыше, – улыбаясь, ответил Сергей
Андреич.
– Да
я, право, не знаю…– колебался Чапурин.
– Ты
что это вздумал?.. – горячо заговорил Сергей Андреич. – Сочти-ка,
много ль раз ты из петли меня вынимал, сколько от тебя я видел добра? Без тебя
давно бы нищим я был. Алешка, что ль, я, чтоб не помнить добра?.. Неси скорей –
долг платежом красён.
И как ни
упирался Патап Максимыч, заставил его взять деньги и спешить к Марье Гавриловне.
Алексей
Трифоныч на пристань сбирался, когда пришел
Патап
Максимыч. Вышла к ему Марья Гавриловна, бледная, смущенная, с покрасневшими
глазами – не то плакала, не то ночь не спала.
– С
добрым утром, сударыня, Марья Гавриловна, – сдержанно молвил Чапурин.
– Благодарю
покорно, Патап Максимыч, – каким-то упалым, грустным голосом проговорила
она. – Садиться милости просим.
– Сидеть
некогда мне, сударыня… Не гостины гостить, по делу пришел. Принесите-ка мой
векселек, а я денежки вам сполна отсчитаю.
– Что
это вы так много беспокоитесь, Патап Максимыч? Напрасно это…перебирая в руках
носовой платок, молвила Марья Гавриловна и с чего-то вся покраснела.
– Как
же, матушка, не беспокоиться? Завтра ведь десятое число – срок. Не заплачу
сегодня, завтра толки пойдут. А вы сами знаете, каково это торговому
человеку, – говорил Патап Максимыч. – Нет, уж сделайте такое ваше
одолжение, не задерживайте – на пристань идти пора.
– Обождите
маленько, Патап Максимыч, – подавляя тяжелый вздох, молвила Марья Гавриловна. –
Вексель у мужа – сейчас принесу.
И потупя
глаза, медленной походкой вышла она из комнаты. Оставшись один, в думы Чапурин
вдался. "Вексель у мужа!..
И все у
него – все капиталы, – думал он. – Эх, Марья Гавриловна!.. Недели не
прошло со свадьбы, а глаза-то уж наплаканы!.. Слава те, господи, что не
досталась ему Настя голубушка!.. В какую было пропасть задумал я кинуть ее!..
Но господь знает, что делает… Раннюю кончину сердечной послал, избавил от тяжкой
доли, от мужа лиходея…
Несть ни
конца, ни предела премудрости твоей, господи!.. Жалко голубушку, жаль мою ластовку,
а раздумаешь – воздашь хвалу создателю… Людскую нашу дурость кроет его святая
премудрость… Не зачал бы только злодей плести на покойницу… Голову сверну!..
Хлещи меня палач на площади!.. На каторгу пойду, а только заикнись он у меня,
только рот разинь – простись с вольным светом!..
А насчет
долгов – заклятье даю… не под силу подрядов не бирывать, ни у кого больших денег
не займовать!.. Ни у кого: ни у Сергея Андреича, ни у кума Ивана Григорьича,
зятя бог даст – у того не возьму… Проучили!.. А что-то зятек мой надуманный не
едет… С келейницами хороводится!.. О, чтоб их!.. А покончив дело, все-таки надо
к губернатору побывать – насчет скитов поразведать".
Влетел
Алексей Трифоныч, разряженный в пух и прах. За ним робкой поступью выступала
скорбная Марья Гавриловна. Вексель был в руках Алексея.
– Наше
вам наиглубочайшее, почтеннейший господин Чапурин! Честь имею вам
кланяться, – сказал он свысока Патапу Максимычу.
Научился
Лохматый модным словам от маклера Олисова да в купеческом клубе, где в трынку
стал шибко поигрывать. Много новых речей заучил; за Волгой таких и не слыхивал.
– Денежки
привезли? Милости просим садиться – денежкам завсегда мы ради, – кобенясь
и потирая руки, проговорил Алексей Трифоныч.
Не
взглянув на него, Патап Максимыч положил деньги на стол и сказал безмолвной
Марье Гавриловне:
– Сочтите!..
Считать
стал Алексей. Каждую бумажку на свет разглядывал.
– Может,
от отца Михаила которы получали, – язвительно улыбнувшись, промолвил
он. – Ихнее дело кончается, – прибавил он как бы мимоходом, –
всех ваших приятелей в каторгу.
Вскочил
с кресел Патап Максимыч… Но сдержался, одумался, слова не вымолвил… И после
того не раз дивился, как достало ему силы сдержать себя.
– Верно-с, –
кончив перечет, сказал Алексей. И, надорвав вексель, подал Патапу Максимычу.
Молча
поклонился Чапурин Марье Гавриловне и, не взглянув на Лохматого, пошел вон.
Алексей за ним.
– По
чести надо рассчитаться, почтеннейший Патап Максимыч, – сказал он
ему. – Процентов на вексель мы не причли-с… Двенадцать годовых, сами
знаете, меньше не водится. А что от вас я лишков получил, лошаденок в тот же
счет ставлю – по моему счету ровно столько же стоит. Значит, мы с вами в полном
расчете. И протянул было руку Патапу Максимычу. Но тот задыхающимся голосом
шепотом сказал ему:
– Бог
с тобой!.. Только помни уговор… Скажешь неподобное слово про покойницу – живу
не быть тебе!.. И быстрыми шагами пошел вон из дому.
– Будьте
покойны, почтеннейший господин Чапурин… Насчет женщин, тем паче девиц, худые
речи говорить неблагородно. Это мы сами чувствуем-с,говорил Алексей Трифоныч
вслед уходившему Патапу Максимычу.
Пошел
назад, и бывалый внутренний голос опять прозвучал: «От сего человека погибель
твоя!..»
«Грозен
сон, да милостив бог», – подумал Алексей и, завидя проходившую Таню,
шаловливо охватил гибкий, стройный стан ее.
– Да
отстаньте же! – с лукавой усмешкой молвила Таня, ловко увертываясь от
Алексея. – Марье Гавриловне скажу!..
|